Льва Николаевича Толстого принято относить к солнечным художникам, удачливым и богатым людям, можно даже сказать — редким счастливцам, которым от рождения всё дано. Нет большего заблуждения, чем это. Толстой — ярчайший пример рыдающего искусства и жизненной распятости, ушкуйничества, власти тьмы. Он «не мог молчать», а не уметь молчать в России — прямой путь к жизненной катастрофе, как прежде, так и теперь.
Вирджиния Вулф видела в великих русских писателях людей, испытавших дорожную катастрофу и потому говорящих жесткие и жестокие вещи с той непринужденностью, которую приобретают в результате большого несчастья. Кстати, подобную мысль я обнаружил у самого Льва Николаевича: «Призвание можно распознать и доказать только жертвой, которую приносит ученый или художник своему покою и благосостоянию».
В русской культуре есть элемент апокалиптичности, катастрофичности: кровавые распри князей, жуть русского Средневековья, хорошо закамуфлированная инквизиция, извечные бесправие и беззаконие, Иван Грозный, Лжедмитрий, смута, раскол, Петр, Екатерина, Павел, моря крови, крепостничество, хлыстовство, постоянный духовный и физический террор, некрофилы XX века, ублюдки-вожди, тюрьмы, лагеря, нынешняя «вертикаль власти»… Какой же ей быть?..
Главная особенность этой культуры — количество и острота боли. Парки, Нарциссы, Афродиты… — есть ли иная культура, более далекая от них? Конечно, можно спрятаться от жизни, читая Малларме или Метерлинка, но будет ли это
Творчество Толстого — мучительная, противоречивая многотомная исповедь, сама обнаженность духа. Противоречивая — потому что муки о собственной греховности, историческом катастрофизме, рабстве перемешаны в нем с инфантильными азбуками, лубочными рассказами, каким-то внутренним балаганом… То ли я делаю для народа? — печется Толстой. И отвечает: долой изыски, долой Данте и Шекспира, долой Гёте — народу необходимы доступные ему побасенки — и нет проблем…
Нет проблем? А что действительно нужно народу, за всю свою историю никогда не знавшему свободы и не евшему досыта? Рембо? Малларме? Метерлинк? Джойс? Элиот?.. То ли мы делаем? — извечный русский вопрос. То ли? — поет восхитительный русский соловей. То ли? — сходит с ума Гоголь. То ли? — раздирает душу Достоевский. То ли? — задыхается в туберкулезе Чехов. Не то! — отвечает Толстой. А Андрей Белый уже вновь вопрошает: это ли надо, чтобы
Слышу: Толстой велик самовыражением, а не поучением. Лучшим образом выразить себя, а не учить жить — цель культуры. Но трагедия Толстого — именно в грандиозных противоречиях, в сочетании несовместимого: выразить себя и научить жить. Ведь выразить себя — это нечто противоположное ученью. Чаще всего выразить себя — это показать, что
Многим Толстой видится чуть ли не библейским пророком, патриархом, учителем, еще — олицетворением здоровья и благополучия. Но так ли это?
Он родился в семье ненормальных — не в первом колене и не в одной ветви. Мать — предельно экзальтированная женщина (княжна Марья), любительница юродивых, странников и блаженных, болезненно религиозная; его отец — человек обостренной чувствительности и раздражительности: тик, подергивание головы, судороги конечностей; его брат, Дмитрий, — болезненная гордость и смиренность, аскетизм и разгул, душевная болезнь…
«Митенька был годом старше меня. Большие черные, строгие глаза… очень капризен… сердился и плакал за то, что няня не смотрит на него; потом злился и кричал, что няня смотрит на него… маменька очень мучилась с ним… смолоду у него появился тик: он подергивал головой… из всех товарищей выбрал жалкого, оборванного студента, дружил только с ним… он сходился с монахами и странниками. Потом с Митенькой случился необыкновенный переворот. Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам… Думаю, что не столько дурная, нездоровая жизнь, сколько внутренняя борьба, укоры совести сгубили сразу его могучий организм».