Манько выпустил из рук чемодан, бросился к матери, прижал крепко к груди, продолжительно поцеловал, и по щеке Геннадия снова потекли слезы – мамины слезы.
– Генушка! Наконец-то… А я все уснуть не могу… Генушка! Наконец-то…
– Мама, ну что ты плачешь? Все ведь в порядке. Я… Перестань, мама…
– Я от счастья, сыночек. От счастья… Ну что же мы здесь? А? Проходи, раздевайся. Отец!
Одной рукой обнимая маму – она еще не выпускает сына из своих объятий – другой Манько до боли пожал шершавую без указательного пальца ладонь отца. «Братишка. Он проснулся, он тоже здесь, бесенок, подобрался сбоку».
– Ну что мы здесь? Проходи, проходи, сыночек, – мама говорит не переставая. – Дверь закрывайте. Давайте в комнату. Сережка!
Скатерть на стол. Давай быстрее! Ты голодный, сыночек? Чего спрашиваю? Конечно, голодный. Нет, сначала в ванну. С дороги, устал. Или спать хочешь? Генушка…
– Мама, мама, – Манько улыбается, тело дрожит, – сначала душ, мама, а потом мы будем говорить долго-долго, пока не уснем. Наговоримся за все эти месяцы.
В своей комнате Манько по-солдатски быстро разделся и, вспомнив, что на теле остались следы ранений, испуганно накинул на голое тело халат, в голове мелькнуло: "Лучше, чтобы мама не видела пока, чтобы ничто не омрачало радость встречи".
Манько скрылся в ванной, задвинув щеколду, включил воду, и тотчас облегченно вздохнул, скинул халат – на обнаженной спине отчетливо выделялись страшные, как и шрам, своей синевой скрученные бугорки кожи. Пять бугорков, где засели тогда пять осколков. "Но это ерунда, – подумал Манько и повернулся спиной к зеркалу, – а вот здесь. – Он приложил ладонь к шее и медленно повел к затылку: – Здесь незаметно, но в этом-то вся беда. Этот осколок не вытащили. Значит…"
Теплая, полная воды ванна влекла, Манько погрузился в нее, испытывая наслаждение, блаженно вытянул ноги, разлегся, но что-то ненормальное будоражило нервы. Из крана продолжала бежать, булькая, струйка. "Ага, вода! Как? Вода свободно уходит?" – он машинально закрутил кран.
Теперь он знал, как пахнет обыкновенная вода, невесомая, ласковая, и когда страдал от жажды, с неимоверным усилием ворочая разбухшим языком, то всякий раз мысленно дотрагивался рукой до этой струйки, потом разжимал зубы, приближал разгоряченное лицо, подставляя сначала растрескавшиеся горящие губы, потом пересохший рот, и с жадностью, захлебываясь, давясь, до дурноты, до ломоты в зубах, глотал и глотал ее, пока не подкатывала тошнота.
"Вроде бы за четыре месяца, что был там, не произошло ничего особенного. Но ведь что-то было? Не зря же в госпитале не мог спать раздетым, не мог уснуть, пока не надевал пижаму и ложился прямо в ней, ведь не даром от малейшего шороха, от шума за окном вскакивал по ночам и потом лежал до утра с открытыми глазами не в силах уснуть, ведь не просто так все эти ночные крики и бред таких же, как я", – и, изнемогая от неразрешенных до конца вопросов, Манько морщил лоб, безуспешно пытаясь что-то вспомнить, но в памяти все действительно сплыло и слилось в единообразный, нескончаемый день – в последний день там…
Было шесть часов, августовское утро, вокруг топорщились камни, в звенящей, зловещей тишине незримо подкрадывалась сгущенная духота, когда в глухом, без каких-либо признаков жизни ущелье, заминированном душманами, продолжалась длящаяся почти трое суток операция. Растянувшись по тропе уступом влево взвод саперов медленно продвигался вперед, а позади, так чтобы все были в поле зрения, шел Манько. Группа прикрытия, стерегущая на случай внезапных выстрелов каменистые складки гор, замыкала эту живую змейку, и окружающий их нереальный, как в сказке про злых колдунов или на безжизненной далекой планете пейзаж был наполнен стуком металла, громкими голосами.
Палило нещадно, мучительно давило жестокими лучами солнце, стиснув зубы, расчетливо-спокойно, сосредоточенно работали запыленные, с грязноватыми потеками пота на лицах, со слипшимися волосами саперы. Тип мин определили сразу – противопехотные, итальянского производства, поставленные на неизвлекаемость со зверской задумкой: взрываются через несколько секунд после воздействия, чтобы увеличить потери и вызвать панику, – и Манько, хватая ртом жгучий воздух, стараясь не думать о прохладных Карпатах в Союзе, шел в каком-то тягостном предчувствии этого взрыва.
Внешне он был спокоен. Он давно научился быть спокойным, чтобы вовремя принять нужное решение (страх леденил тело лишь несколько дней четыре месяца назад), но на душе оставалась тяжесть.