Стало быть, Висла рекомендовал его Нейману. Очевидно, так, ведь сам Луис говорил с Нейманом всего несколько минут по телефону, в промежутке от поезда до поезда, и ни словом не упомянул про Монтану. Ну, конечно же, Висла говорил о нем Нейману или, может быть, написал: в письме Неймана так прямо и сказано, только он сразу не заметил. Почему Висла это сделал, понять невозможно. Тот загадочный разговор в кабинете Плоута в день отъезда? Но все равно, это ничего не объясняет. Руководители научных учреждений и темпераментные светила науки вечно затевают что-нибудь сложное и необыкновенное; а может быть, это как-то связано с тем, что им нужны деньги? Руководители научных учреждений вечно стараются раздобыть денег. Должно быть, в этом вся суть… Но в глубине души Луис не сомневался, что суть здесь в чем-то другом. И, наверное, это не имеет ко мне никакого отношения, решил он, хотя чувствовал, что имеет, да еще самое прямое. Ну и храбрые же люди! Мой декан, Плоут — и тот не понимал, куда меня направить, а ведь Висла меня почти не знает, а Нейман и вовсе в глаза не видел. Нет, должно быть, это просто счастливый случай, повезло, и все тут. Какой же может быть тайный смысл в исследовательской работе за 1500 долларов в год? Стоит ли за это браться? Как быть?
Первую неделю дома Луис провел, в сущности, ничего не делая. Вид сломанной качалки на веранде оскорблял его любовь к порядку — и Луис починил качалку. Но там, где люди живут мирно и уютно долгие годы, скопляется немало вещей, которые ждут починки, и мать вспомнила, что одни очки у нее совсем разболтались. Тут была работа потоньше, чем с качалкой, и Луис провозился с оправой полдня, сидя рядом с матерью на веранде.
— Красивая наука, — бормотал он, осторожно пробуя большими щипцами прочность ослабевшего крохотного шарнирчика.
— Что такое, Луи? — переспросила мать.
— Венец всей философии, только благодаря ей могут расцветать и другие науки.
— Не понимаю, о чем ты говоришь?
— Об оптике, о зрении, о прекрасной науке Роджера Бэкона. Это его слова. В моем кратком и примитивном пересказе. Вот, держи.
— Неужели это мои старые очки?! Я бы их никогда не узнала, — и мать с нежностью посмотрела на Луиса. — Мой мальчик и в самом деле многому научился, правда?
Она именно так и думала, и еще думала, что ей не так уж интересно, чему именно он научился, важен самый факт. Пусть он говорит, пусть расскажет ей о красивых науках, обо всем, что он думал, говорил и делал все эти годы, пока жил вдалеке от родного дома, а она, не слишком прислушиваясь к его словам, будет без помехи следить за тем, как меняется выражение его лица, разглядывать форму головы, ловить каждое движение руки — и, вглядываясь, вспоминать, и вместе с ним возвращаться к прошлому… Но как раз потому, что ей так сильно этого хотелось и так сильна была ее любовь и нежность, она потерпела неудачу. Луис был еще не настолько уверен в себе, а быть может, ему и не суждено было обрести эту уверенность, он не умел выслушивать такие слова и отвечать на них. Он либо умолкал, либо смотрел на мать с плохо сдерживаемой досадой, либо, в лучшем случае, пробовал отшутиться — и потом все равно умолкал.
Вечерами на веранде разговаривать становилось легче, легче понимать друг друга. В темноте слова становились более вескими, исполненными значения, — и потому их произносили более к месту или уж вовсе не произносили. Под поскрипыванье качелей, под смутные шорохи листвы и приглушенные голоса, доносящиеся с соседних веранд, восхищенные слушатели Луиса по кусочкам, по обрывкам узнали довольно, чтоб получить некоторое представление о Терезе, о Висле и о Бисканти, о жизни университета и, насколько они поняли, о жизни Гринич-вилледж, о физических науках, как их изучали в конце тридцатых годов нашего века, и о том, как бесконечно далеко, в силу обстоятельств и собственных склонностей, ушел от них сын и брат.
— Но все равно, ты по-прежнему мой маленький сыночек, — говорила миссис Саксл.
В темноте Луису удавалось ответить достаточно ласково, и он возвращался к тому, о чем говорил раньше.
— И ты очень ее любишь? — спросила она о Терезе.
— Да, — сказал Луис.
— Вероятно, ты собираешься на ней жениться?
— Да, я уже думал об этом.
— И, по-твоему, из этого что-нибудь получится?
— А почему не получится? Потому что я еврей, а она нет? Ни ей, ни мне это не мешает.
— Да, конечно. Но надо и еще кое о чем подумать.
— Так ведь вы с папой не станете возражать, правда? Все мы, как будто, люди не слишком религиозные.
— Что касается меня, я ничего не могу сказать. Ведь я ее в глаза не видела.
— Я не о том говорю, как ты понимаешь. Принципиально вы не возражаете?
— Ничего не могу тебе сказать, сынок. Мне случалось видеть ужасно несчастливые смешанные браки… Помнишь Эрни Пеннокс, Бен? Там было наоборот — он американец, а жена еврейка, но это все равно. А иногда получается и очень удачный брак, очень счастливый. Конечно, это зависит прежде всего от них самих, но… ох, не знаю… еще от очень многого зависит.
— Ну, а если Луи ее любит? — сказала Либби.