Так Луис узнал о письме Эйнштейна и о том, что готовит миру гитлеровская Германия, — он и не подозревал, что это так серьезно. На минуту сознание чудовищной иронии происходящего взяло в нем верх над остальными чувствами, и он слушал Фосса с чуть заметной улыбкой, с которой не в силах был совладать. Перед лицом всех этих тщательно продуманных предположений — если то, если другое, если десятое, если эта свирепая и беспощадная фашистская военная машина навалится на великие страны и раздавит их и если хозяева этой машины поймут, какая огромная мощь у них в руках, — перед лицом всего этого независимый ученый Эйнштейн, в недавнем прошлом обладатель загородного именья близ Потсдама и квартиры в Берлине, лишившийся и того и другого, садится за свой письменный стол в простом стандартном домике в Принстоне, поправляет очки, сквозь которые смотрят его ясные глаза, берет лист бумаги и начинает: «Дорогой господин президент…»
Луис подумал еще и о другом листке бумаги, попавшемся ему под руку, когда он дня через два после приезда в Джорджтаун полез зачем-то в ящик стола в своей старой комнате. На этом листке, сунутом в ящик вместе со всякими памятными заметками, вырезками из газет и даже школьными сочинениями, были стихи, которые он написал в этой самой комнате в один из приездов домой на каникулы, года четыре или пять тому назад. Он перечитал их про себя и поджал губы, немного смущенный, но не слишком.
Эту мрачную молитву он написал, когда в Германии начались преследования евреев; он никогда никому не показывал эти стихи; они были какой-то отдушиной для его чувств, но в этот раз, перечитав их, он медленно порвал листок в клочки. Быть может, после вестей из Польши слова, которые он написал в восемнадцать лет, зазвучали по-иному — теперь они звучали не столько холодно и зло, сколько напыщенно.
И теперь, мельком вспомнив эти стихи, он ощутил одно только смущение. И насмешливое чувство, вызванное письмом Эйнштейна, — все равно, будет ли от этого письма толк или нет, — тоже казалось сейчас легковесным и немного стыдным. Смешно другое…
— Он и в самом деле упомянул о бомбе? Так прямо и сказано — бомба?
— Ну конечно. Он понимает, что есть такая возможность.
…нет, не смешно, а трагично, — Луис обернулся, встретился глазами с Дэвидом. Верно, и Дэвид чувствует то же, во всяком случае, он понимает… «Мы видим свет на дороге, вот уже полвека он продвигается все вперед и вперед», — да, он движется по этому пути уже долгие века — понемногу, рывками, то останавливаясь, то вновь устремляясь вперед, звено за звеном соединяясь в одну непрерывную цепь, и, быть может, достигнет цели, о которой не дерзали даже мечтать минувшие поколения. Но, разумеется, уран, беккерелевский уран — вот краеугольный камень всего двадцатого века; атомы урана — больные атомы, они рождены непрочными и обречены на распад и гибель. Ладно, на сегодня хватит!
— Ну, знаете, от письма до великого, проекта еще далеко. Ведь нет еще ничего определенного. Так что же это за проект?
— Он осуществится, — сказал Фосс, и снова Луис заметил, что он вцепился обеими руками в край стола. — Непременно осуществится, иначе быть не может.
Либби не сиделось на месте. Она опрокинула стакан с водой, и официантка подошла убрать.
Они вышли из аптеки. Фоссу надо было еще подготовиться к занятиям, но, взглянув на часы, он убедился, что у него уже не остается времени — дай бог поспеть к началу, — и он, наскоро попрощавшись, чуть не бегом пустился по улице. Дэвид Тил предложил поводить их немного по университету, прежде чем они двинутся в обратный путь, и через несколько минут они оказались в большом, не слишком опрятном помещении, в дальнем конце которого громоздилось какое-то сложное устройство: металлические громады и трубы, всевозможные измерительные приборы…