Но вот коротко кашлянул Яков Кузьмич. Приказал, а не кашлянул. Все собранное в оскорбленный комок черное существо Графа только ждало приказа оттуда, из-за окошек.
Еще раз кашлянул коротко: кси, кси!..
И Граф зарычал, подымаясь.
Новое, необходимое: кси, кси, — и точно кнутом ударило Графа сразу по всем напряженным жилам. Окаменел хвост. Шерсть на спине встала щетиной…
Точно совсем не прерывалась борьба со страшной птицей, точно не было ночных часов, точно только что ударила она его клювом, а он отскочил, Граф упруго подобрался снова к грифовой клетке, на момент задержался перед проломом в ней, только захватил глазами ныряющую голую шею, хрипнул, оскалил зубы и кинулся внутрь.
От стремительного прыжка опрокинулась клетка и легла плашмя, и оттуда по двору рычание, визг, придушенность — звуки борьбы последней.
А в доме спали, и можжевельник усыпляюще поскрипывал веткой о ржавый угол крыши.
Какое новое утро настало благословенное!
Только что отслоились, осели из розовой мути горы по сторонам, все мягкие еще и зыбкие в очертаниях, только что упало вниз и чуть заянтарилось и чуть залиловело море вблизи, еще не вспомнившее о досадном дневном горизонте, а чайки — беспокойный народ! — уже развизгивали-раззванивали по всему побережью сложенную ими вчера балладу о том, как безусый тонкий человек унес в рыжем мешке большого грифа, одного из самых больших и самых старых грифов в этом краю.
В это время рыбаки — семь человек на баркасе — только что отчаливали от пристани, готовясь плыть верст за шесть в море, смотреть крючья, вчера — чуть стих прибой — поставленные на белугу.
В это время от прибрежных камней, покрытых львиной рыжей шерстью водорослей, отплывали в места поглубже ночные разбойники — морские ерши, все состоящие из огромной пасти, ненасытного брюха и колючек, прочных, как копья.
В это время сторож, потушивший маяк, всю ночь мигавший переменными огнями, торопливо переругивался со стариком, уборщиком улиц, спешившим на колченогой лошаденке до полного рассвета смести и вывезти конский навоз с белой набережной.
И еще — в это время рано встававший, чтобы не опоздать на дальнюю работу, Яков Кузьмич вышел на крылечко умыться и, разводя по волосатому лицу воду из кружки, вспомнил про раненого Графа.
— Грах! — позвал он тихо. — А Грах!
Но Граф не подошел. Графа не было на соломе. Только из клетки, очутившейся уже на середине двора, твердо вылезала его задняя лапа, упершаяся в землю и неподвижная.
Бормотнул Яков Кузьмич с недоуменной тоской и большой горестью:
— Ну, не проклятая птица!..
И, не кончив умываться, с засученными рукавами, с мокрой бородой, стал над клеткой, сверху смотрел на эту лапу черную, качал головой.
— Эх, Грах ты мой, Грах любезный!
Черная лапа закоченела.
Вынимал он потом из клетки Графа и грифа вдвоем с Колей. Перебитое крыло орла висело на одном сухожилии. Когтей его, зажавших ребра собаки, нельзя было разжать, как нельзя было разжать пасти Графа, зажавшей его голую шею.
Один глаз собаки был выклеван, другой открыт и блестел тусклым стеклом.
Глаза птицы потухли. Перья на груди сбились в кровавый ком.
С пухлыми от сна веками, подслеповато хмурясь и отбрасывая волосы, стояла Ксюта и по-отцовски качала головой в сторону Коли.
— Да до-ро-гая ж ты моя собачка драгоценная! — причитала на «о» ее мать со слезами в морщинках около широкого носа.
Поглядел на нее Яков Кузьмич, почесал в бороде, хекнул коротко и ударил Колю двупалым кулаком в спину.
Грифа не пожалел никто.
Верховод
Однажды июньским утром шестеро ребят пошли в лес за грибами: Алеша и Таня — брат и сестра, Миша и Рая, тоже брат и сестра, и Федька с Генькой — двоюродные братья. Девочки были семилетки, их братья лет по десяти, Генька — одиннадцати, Федька двенадцати лет.
Генька был разноглазый: один глаз серый, другой карий; голова — дыней, грудь куриная, волосы светлые и торчали, как плавники; руки цепкие, и ноги ступали отчетисто, точно слышали где-то барабан; тонкие губы сцепились плотно и имели надменный вид; около губ белые следы лишаев; нос длинный, и подбородок вперед.
Федька же был расплывчатый, мясистый, тяжелая голова книзу, губы в обвис, на тупом носу капли пота. Он нес кошелку для грибов за спиною и, хоть кошелка была пустая — только кусок хлеба да два огурца, — все-таки по-рабочему гнулся.
Генька держал свою кошелку в руке.
— Не отставать! Эй! — прикрикнул Генька на девочек, и девочки, набиравшие дорогой тощие букетики полевых цветов, названия которых они не знали, тут же, заслышав окрик, бежали, схватившись руками.
Глядя на них с презрением, вот он спросил их вдруг:
— А сколько будет два да два?
— Четыре, — ответила Таня баском, плеснув золотой косичкой.
— Четыре, — согласилась с ней Рая, отбросив со лба черные кудряшки.
— А два мильена да два мильена? — спросил Генька.
— Ты с ума сошел, — тихо удивилась Таня.
Этого уж не посмела повторить Рая, только уширила выпуклые черные глаза и повела узким плечиком.
А Генька даже не посмотрел на них. Он командовал брату:
— На тропку сворачивай!
— Зачем? — и медленно вытирал с носа пот рукавом Федька.