А то повадился было один баптист встречать о. Герасима на улице и заводить с ним речи о первородном грехе, и о спасении, и о том, что нельзя натопить дома, если жечь дрова около него, а нужно топить внутри — и спасешься. Начинал издалека, сознавался в мучительных сомнениях, спрашивал совета и справлялся, как гласит Писание; но сам Писание знал куда лучше о. Герасима, ни в чем не сомневался и то на том, то на этом ловил его ехидно. Однажды надоело это протопопу.
— Ты — бабтист, значит — от бабы. В православие ты не пойдешь — вижу. Не хочу говорить с тобой. Пошел!
— Батюшка, это неправильно. Конечно, и вы — от бабы, как всякий человек, только баптисты — это…
Осерчал протопоп и, так как был здоровее, сшиб его с ног и долго бил набалдашником посоха и пынял коленом.
А за свадьбы он, не в пример прочим попам, назначал по рублю с ведра водки и тут не ошибся: в Аинске неслыханно много пили на свадьбах.
Отгорели наполовину свечи. С каждым часом записи протопопа делались все длиннее.
— Ничего с ним не поделаешь, — скромно сказал о нем казначей, поводя головою.
— Его день, его, — добавил Бузун.
А Алпатов внимательно осмотрел всего о. Герасима, — показался он ему, красный, толстый, волосатый, похожим на ярого быка, и не скрыл он этого — толкнул Бузуна:
— Эй, не стой на дороге: землю роет!
И удивились даже, что ничего не сказал на это поп: только сощурил злые рысьи глазки и выдохнул носом.
За ужином много пил Алпатов, заливал проигрыш, боль под ложечкой, смутную стиснутость, связанность и тоску, и очень хотелось подшутить то над тем, то над этим. Капитана Пухова, весьма безобразного человека, с двумя красными шишками над правой бровью и на шее, вечно потного, мокрого, с глубокими морщинами вдоль щек, весело назвал милашкой; казначею, с молоденькой женой которого говорил о ветчине, погрозил пальцем и подмигнул значительно: «Поглядывай, старче, посмат-риваай!..» Учителя прогимназии Ивана Семеныча, сидевшего с ним рядом (не того, который диктовал в форточку, а другого), хлопнул по плечу и сказал ему вполголоса что-то такое, отчего Иван Семеныч замахал руками, потом прыснул и покачал головой. Лесничий, сырой хохол Зозуля, яростный охотник, прославился одним зайцем: составилась веселая охота без гончих, и затеяли подшутить над Зозулей. Никому не дал он первого матерого зайца, сидевшего на опушке, подкрался, выстрелил — кубарем заяц. Но нашлась у добычи в зубах скромная записка карандашиком: «Не убивай мене, Зозуля, бо я давно уже убит». Напомнил лесничему зайца.
И все это делал просто и любовно, как старший, как привычный командир; никого не хотел обидеть, — хотел, чтобы веселее было за столом. И когда столкнулся глазами с о. Герасимом, то крякнул, передернул плечами и пропел с задором:
Но только пропел — вскочил о. Герасим, кудлатый, красный, и глаза, как ракеты поднял кверху широкий рукав, ткнул пальцем в сторону Алпатова (сидел он на другом конце стола, наискось) и пропел в терцию выше:
И стоял, наклонясь, выжидающе вдохновенный, точно приготовился сразу сочинить еще лихую частушку, если бы ответил Алпатов, и потом еще и еще, и пропеть все в терцию выше и с выражением.
Нехорошо вышло. Казначейша сказала: «Ах, боже мой!» — и замерла ожидая; пышная Бузуниха поднялась и открыла рот, неизвестно, от неожиданности или от желания вскрикнуть; сырой лесничий зачем-то тянул о. Герасима за руку книзу; появился рядом с протопопом и Бузун, наклонился близко к нему небольшой, до кожи остриженной головою и говорил встревоженно-ласково:
— Извинитесь, отец Герасим. Так нельзя… Родной мой, возьмите ваши слова назад.
А упрямый протопоп кричал:
— Не учить меня прошу! Я знаю!
И по тому, как мутно было у него перед глазами, Алпатов почувствовал, что он пьян, что все кругом так же пьяны, и больше всех о. Герасим, обидевший вдруг его, самого крупного, самого почетного, самого старшего здесь по чину; и неловко стало перед всеми, а больше всех перед ротными командирами и поручиком Кривых.
— Все мы — дураки перед господом: один он умен! Что тут обидного, ну? Что? — кричал кому-то о. Герасим. — И вы — дурак. И я тоже дурак.
В это время Алпатов мучительно думал, что можно сделать с попом, и выходило, что сделать ничего нельзя.
Минут через десять о. Герасим мирился с ним, свел все к дружески-пьяной шутке; чокались они бокалами с какою-то крепкою бурдой и целовались.