Я смотрю на Тимофеевы глаза, усы и щеки, нa колючий широкий подбородок, на низковатый морщинистый лоб, вижу, как все это движется, живет, вкладывается целиком в каждое его слово, и как-то становится все страшно внимательным в моей душе, точно я никогда не видал, как смеются и говорят люди; и слова его для меня не слова: я их осязаю, вижу, и, боясь, как бы не порвалось их цветное кружево, я говорю о перепелках:
— Ловят их небось на перелете?
— У-у, а как же! — живо подхватывает Тимофей. — И ловят и бьют — всячески. Много истребляют… Истребление большое… Ружьями по кустам (только иди днем, в каждом кусту перепел, а нет — два), пугнул, стрельнул — и готово… А татары, те их палками прямо бьют — чаталы, палки такие из карагача режут, ветки у него это… ветвление такое частое, — обрежут ветки так на четверть — палка не палка — квадратная совсем, как бросит перепелу в лет, лучше ружья убивает… Чуть-чуть ее стоит только самую малость задеть сучком, так и падет: жирная, подлая… А вот турки в своей земле, те прямо сети на них ставят, как на рыбу, к телеграфной проволоке привяжут, как летят они, так прямо в сеть головой и есть. Утром идет с мешком, никакой себе спешки не знает, столько их наберет, большие тыщи!.. Только они их там не то что в еду, на сало топят: сало выгонят, а мясо бросят — вот черти! А из них ведь, если пилав с помидорами сварить, отца-мать забудешь, как звали… А вот здешние турки на них с ястребами ходят — так небольшие ястребки вроде кобчика, выучат их (а выучат как? — не кормят), на руках носят и ходят по кустам с палкой. Ширнет туда-сюда — перепел: он ястреба пырь — тот за ним, догнал, сшиб, тут же и драть зачнет: долб-долб, а на груди колокольчик. Турка к нему — а он так на гайтане, на шнурке на таком, с ним и летает. Подойдет, за гайтан цап — есть, голубчик. Перепелку отберет, в мешок, а сам дальше, опять по кустам ширять. А ястребки эти завзятые такие, — на кого хочешь кинутся, не то на перепелку: гуси летят — на гусей, дрофы — на дроф; смотреть — смех берет. Ведь сам-то прыщ, вот так — крылья косяком, серенький, ну, кобылка у него, значит, здоровая, — кобылкой и бьет… Гуси-то где летят?.. А он еще выше их подымается да как свистнет оттуда, — как буря прямо. Гуси — кто куда: гогот, кто в эту сторону, кто в другую, другой назад, а из него, из гуся, из одного таких десять ястребов выйдет… Я вот раз видал, как он их это, как ударил сверху, — кто куда, а один прямо турманом вниз! Оголоушил он гуся, — сила у того еще есть, а только понятия никакого нет: куда ему лететь, что ему делать, — прямо рассудка нет: кружится и падает, кружится и падает… Надо мной как раз и падал. Вот, думаю, ловко: домой с гусем приду. И уж так его видно стало, ястребка-то: сидит на груди, прижался и долбит, как дятел какой: долб-долб-долб… Я это руки вверх: т-ты, черт! — как крикну, — ястреб сорвался, вбок, а гусь это (море счас тут было, — по берегу я шел), гусь в море как зашумит… Ну, очухался там, поплыл… Ястребок вертелся-вертелся, — по-одался!.. Куда этот гусь делся, — так и не досмотрел я… Ну и жалко ж было: прямо вот-вот в руках был… Чуть бы чуть еще, — и был… А то еще раз видал, как в дрофу ударил: так от нее перья и посыпались. Ну, дрофу он, конечно, только сшибить наземь может, потом уж когда-когда драть зачнет: работы ему с дрофой тьма!.. Сверчок ведь, чистый сверчок, а поди ты, кобылка у него какая!.. — И, говоря это, Тимофей обводит меня и сидящих напротив барышень своим сияющим взглядом.
У «Титании» мягкий и плавный ход, и море на редкость спокойное, гладкое море, и на горизонте собираются легкие, как пух, облака-барашки, и солнце льется вокруг, растворенное в морском пару, — но всего этого нет, потому что есть другое: улыбаются Тимофею барышни-московки.
Они сидят в тени под тентом, и улыбки у них — это только округлые, млеющие, лиловые пятна около светлых глаз, у крыльев носа, в слегка приподнятых углах рта и в длинных ямочках щек. На обеих белые войлочные лопухи, приткнутые шпильками, у обеих голые шеи и кофточки-матроски, ко они едва ли сестры.
— А дрофа большая? — несмело спрашивает одна. — Сколько фунтов?
— Дрофа-то? До полпуда бывает, — поспешно отвечает Тимофей и тут же вспоминает что-то: — С пятнадцатого июля на нее охота… Дрофа — она здесь зиму продолжает, только в стаях она зимой, в гуртах… Дрофу, ее бить надо в жару… Так, если градусов двадцать — двадцать пять — ни за что не подпустит, а вот тридцать два так, тридцать три, а сорок еще того лучше, — вот когда она сидит, как гусыня, крылья распущены, и, значит, дремит. Свободно тогда на выстрел подползай — на семьдесят шагов подпустит… А стрепет — вот еще из ихней породы, — вот чутка птица, уж и чутка!.. Поведет глазком, — ать! — за-че-сал по стерне!.. Трудно его убить, стрепета…
Мы идем близко от берега, и над нами вьются и кричат какие-то очень цветистые, желтокрылые, синеголовые птицы. Летают они косяком; отбросятся в сторону и потом сразу вот уж опять здесь — повиснут в воздухе и кричат.
— Какие это? — наперебой спрашивают барышни.