Отчаяние. Стыд. Безнадега. Мечта рухнула. Если не во МХАТ – так все равно куда. В Москве я насмотрелся спектаклей по горло. «Ревизор» в Малом – классика, с прекрасными актерами, но… начисто отсутствует какая-либо атмосфера действия, места – сцена, декорация, загримированные актеры… И всюду: в Театре Моссовета, в Театре Советской Армии, Станиславского, в Детском, в Московском драматическом, в Вахтанговском присутствуют яркие актерские работы, но во всем одинаковость: громкий стук актерских каблуков по пыльным сценам, громкие поставленные голоса, яркий грим – все не так, как во МХАТе, хотя почти так, за исключением того, что было «там», – театральная поэзия, точная и неповторимая атмосфера почти каждого спектакля.
Правда, в Ермоловском на спектакле «Бешеные деньги» в постановке Лобанова, с Орданской, Якутом, Корчагиным, несмотря на потрепанные, колышущиеся при малейшем движении актеров декорации, вдруг вспыхивала чарующая, поэтическая нота старой Москвы, еще не знающей ни войн, ни революций, ни коммуналок. Или благодаря игре Пашенной в Малом, на «Вассе Железновой» пустынную сцену вдруг неожиданно заливала трагическая фуга безысходности и пустоты российской жизни. Или Пушкин у великого Якута озарял сцену Ермоловского…
Но это – великие! Единицы! А театра, который грел бы душу, – нет.
Бедна и однообразна была театральная жизнь Москвы шестидесятых.
И мне было все равно – в какой театр я попаду. Куда-нибудь да возьмут. Мечта не осуществилась…
Правда, мы с Таней получили распределение Министерства культуры СССР в Сталинградский областной театр. Но можно было и не ехать туда, попытаться остаться в Москве, в любом театре.
Но отец сказал: «Я был в Сталинграде от звонка до звонка. Медаль «За оборону Сталинграда» – для меня самая ценная награда. Я защищал этот город. И это не пустой звук. И вы обязаны быть там, куда вас направляет Министерство».
Ну что ж. Сталинград так Сталинград.
Я измучился от безрезультатных попыток наладить отношения между Таней и моими родными.
И мы очутились в Сталинграде.
Сталинградский областной производил тогда грустное впечатление. В зале – пятьдесят-шестьдесят человек. Спектакли сделаны на скорую руку, чтобы как-то зарабатывать деньги и привлечь публику новым названием. Театру было не до воспитания молодых актеров, ему были нужны артисты опытные, с именем. На это мы и сделали главный упор, умоляя руководство отпустить нас. И нас отпустили, вздохнув, как мне показалось, с облегчением! А до нас ушли оттуда Смоктуновский, Римма Быкова.
Так что, папа, прости: поехать-то мы поехали, но вскоре дезертировали, давая театру возможность пригласить на наши ставки опытных хороших актеров.
В Ленинграде, куда мы отправились, после показа нас пригласили в Театр имени Ленинского комсомола. Пусть так. Хоть бы куда.
Надо было ехать в Москву: выписаться, собрать вещи, потеряв при этом надежду опять когда-нибудь вновь стать москвичом – прописаться заново в Москве почти безнадежно.
Прощаемся с Покровкой, с родными, Асей и Костей… Мама и папа провожают нас на вокзал. Идет дождь… Стоим у вагона – деревянные дощатые полки, коричневая краска, фонарь со свечкой. Мама держит меня за руку, боится отпустить… Лицо ее напряжено, губы крепко сжаты, как тогда, в Тбилиси, в 1942-м, когда она вела меня в первый класс. Когда я плакал от жалости и любви к ней.
– Мама, я ведь близко буду, часто буду приезжать!
– Да, да!!
Обнимаю Таню демонстративно – дескать, не одного же меня вы провожаете!
Какая-то синяя с перепоя бабища подбегает с воплем: «Ах, ты, итить твою мать!» – и больно ударяет меня по шее…
– К счастью, к счастью!! И дождь, и эта баба – к счастью! – преувеличенно радостно кричит мама…
Свистит паровоз. Дым заволакивает здание вокзала, щиплет глаза… Три раза ударяет колокол…
Папа и мама машут рукой. Уплывают вместе с мокрым перроном назад…
Я долго гляжу в мокрое окно, стараюсь разглядеть в темноте уходящую навсегда Москву.
Танины родители Василий Иванович и Анна Ивановна – милые добрые люди. У них одна комната в ленинградской коммуналке, когда-то богатой питерской квартире, в бельэтаже. Жить вчетвером в одной комнате было очень трудно, и мы сняли комнату неподалеку, в том же переулке Ильича.
Единственное окно нашей комнаты упирается в стену напротив, поэтому даже в солнечный день здесь царит полумрак. На стенах – множество фотографий, ковер с лебедями. Холод собачий: центрального отопления нет, как, впрочем, и во всем Ленинграде. Длинная ребристая железная печь-голландка в углу. Топлю ее торфом, за которым езжу в семь утра на трамвае.
«Ночью топить нельзя! – говорит нам злая соседка. – Пожарники увидят, подумают, что пожар, и приедут. И вообще – не шуметь тут!!»
Хозяйская гитара на стене громко стонет при любом неловком движении. Какая уж тут личная жизнь!
Перебираемся в гримерную театра.