Она едва заметно вжимает пятку ему в колени, и он чувствует, что твердеет. Рука слепо шарит – вверх, через колено, под платье, вдоль роскоши бедра, туда, где мягко
Каждое сердце имеет право на собственные тайны.
– Я люблю тя, – бормочет он. Это его прежний говор, из его родных мест. – Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться.
Неблагонадежный элемент
Читатели – тоже хранители тайн: листают беззаконные страницы, делают опасные выводы. Сердце бьется чаще. Что-то взрывчатое тикает между строк. Подглядывающий резко втягивает воздух: беззвучная вспышка узнавания. Все это время его или ее лицо бесстрастно, даже непримечательно, потому что читатель, как любой другой неблагонадежный элемент, ведет тщательно замаскированную двойную жизнь.
Она уже собиралась уходить, когда вспомнила. Ночью ей снилась Констанция Чаттерли.
На двенадцатом этаже «Маргери», в пустой семейной квартире, она снова осмотрела себя в зеркале, принадлежащем свекрови. Новый, достойно выглядящий наряд: платье-рубашка из шелка-сырца кораллового цвета, до колен. Она скользнула в жакет такого же цвета, еще раз попыталась защелкнуть сумочку и натянула белые перчатки длиной три четверти.
– Святые угодники, неужто вам не страшно ехать одной? – спросила миссис Клайд, экономка-шотландка, работающая в семье уже многие годы.
– Ничуточки.
Прежде чем покинуть дом на Ирвинг-авеню, она попыталась сочинить легенду, чтобы побудить миссис К. уложить вдобавок ко всему остальному плащ-дождевик, простую шерстяную юбку, блузку и удобные для ходьбы туфли. Тогда ей осталось бы только проскользнуть в ресторан Шрафта на Западной Тринадцатой улице, рядом с Центральным парком, и незаметно переодеться в дамской комнате.
Но поездка планировалась всего на сутки, и как объяснить необходимость дорожной одежды и плаща в городе? В семье никто никогда не укладывал вещи самостоятельно. На этот счет существовали протоколы, восходившие еще к тем временам, когда они ездили все вместе, сопровождая отца – сотрудника посольства. И еще она обещала и миссис Клайд, и мужу никуда не ходить в одиночку. Она должна запомнить, что больше не анонимна, сказал он тогда, вонзая зубы в поджаренный хлеб с сардинками, а миссис Клайд смотрела сверху вниз, улыбаясь.
Она тогда чуть не ответила, что никогда и не была анонимной. Никто не анонимен, только кажется таким со стороны. Но она знала, что сердита – злится, что выбор собственной одежды не совсем в ее власти, – и, конечно, понимала, что имеет в виду муж.
Когда она была девочкой, распорядительницы-хостессы в ресторане Шрафта носили длинные одеяния и словно плыли, а не шагали вверх по закручивающейся лестнице ресторана, мимо фресок в стиле ар-нуво – женщин, оплетающих волосами рог изобилия. В отрочестве ее первым взрослым приобретением стал ланч у Шрафта – назавтра после выпуска из Фармингтона, в июне сорок седьмого, по возвращении в Нью-Йорк.
У нее были деньги на карте, подарок отца. Она заказала филе камбалы в креольском соусе, а на десерт – «Плавучий остров» из заварного крема. Возможность выбрать из меню была роскошью, поесть в одиночку – тоже. В Фармингтонской школе ни за что не подали бы такой десерт – разве что девочкам, сидящим за столом для худых. За столом для толстых сервировали полную противоположность – пареный чернослив или еще что-нибудь столь же неаппетитное, а остальным разрешали пудинг из тапиоки, имбирную коврижку с яблочным соусом или черничный коблер. Здоровая еда для подвижных растущих девочек.
Тогда в ресторане она изучала элегантных женщин всех возрастов, без спутников, в хорошо сшитых костюмах и шляпах – обычная обеденная клиентура «Шрафта». Кое-кто из них читал, отправляя в рот курицу в соусе бешамель. Другие сверялись с адресными книжками и что-то записывали белыми перламутровыми ручками. Третьи мечтали, глядя на улицу сквозь блестящее зеркальное стекло, или занимали угловой столик и курили, хладнокровные, как шпионки. Еще они иногда встречались глазами с мужчинами, которые шли мимо, распахнув плащ навстречу июньскому теплу или залихватски перекинув через плечо снятый пиджак.
В сорок седьмом война, конечно, была еще свежа в коллективной памяти, и тех, кто пережил ее в расцвете лет, тогда можно было узнать по особому выражению лица: трудноопределимое понимание, ненаигранный, непринужденный лоск, умудренная небрежность. Знойный, циничный взгляд на новую жизнь в стране, царстве официальной послевоенной бодрости.