— Ты платил за мое образование, чтобы я научилась отличать достоинство от хамства… гм… вот еще два важных слова, над которыми стоит поразмыслить. А теперь, если не возражаешь, я пойду… Мне действительно надоели твои…
Но, когда я вскочила, папа удержал меня за руку:
— Прошу, не уходи… пожалуйста, не оставляй меня…
— Так не вынуждай меня убегать.
— Прости. Мне жаль. Я о многом сожалею…
Отец опустил голову. И заплакал. Разумеется, я села на место, придвинула стул поближе к нему. Папа продолжал сжимать мою руку.
— Я говнюк, — просипел он. — Полный мудак, я все испортил, все погубил. И с мамой твоей все время лажал. Вот теперь она и отыгрывается.
Я подвинула к отцу его виски с содовой. Успокаиваясь, папа сделал большой глоток.
— Вообще-то, я мало что об этом знаю, — сказала я, — но ведь трудно же, наверное, хранить верность, если вы постоянно собачитесь друг с другом…
Папа озадаченно посмотрел на меня:
— Это с каких же пор у тебя появился такой прогрессивный взгляд на это все?
— Я знаю одно — когда речь заходит о любви, то всегда все непросто и ничего нельзя понять.
Тут папа залпом допил остатки своего виски и сообщил, что его только что уволили с работы.
— Точнее, никто меня не увольнял, ничего такого. Президент компании, Мортимер Гордон, этот тупой жирный ублюдок, на прошлой неделе вызвал меня в свой кабинет и объявил, что моя работа в Чили закончена. Шахта заработала, приватизация завершена, и им теперь, видишь ли, нужен «молодой парнишка на побегушках, легкий на подъем». Мне он предложил стать первым вице-президентом компании по внутренним операциям — притворство, красивая обертка, — чтобы под этим предлогом перевести меня на кабинетную работу. Я спросил, на что можно рассчитывать, если я решу покинуть компанию сейчас: акции, облигации, выплаты — золотой парашют и прочее дерьмо в этом духе… Он пообещал мне годовую зарплату, шестьдесят тысяч долларов, и больше ни цента. Двадцать лет я отдал этой компании, и за всю ту прибыль, за всю пользу, которую я им принес, они готовы расщедриться на этакую сумму: три куска за каждый год. Я, понятно, вышел из себя, наорал на этого рыхлого жирдяя, сказал, что требую большего. Он сразу же: о’кей, сто тысяч и год медстраховки — и меня тут же вытурили под зад коленом.
— Как ты себя чувствуешь?
— Как брошенка. Вчера позвонил твоей маме, рассказал ей, что случилось. Она дала понять, что не будет претендовать на свою законную долю в доме, да и вообще ни на что. Фактически она вообще не хочет иметь со мной ничего общего. И это еще больше помогло мне почувствовать свою никчемность.
Надо отдать папе должное, не прошло и месяца, как он нашел новую руководящую должность — возглавил торговое подразделение компании, специализирующейся на сырьевых товарах. Его назначили первым вице-президентом. Мне он сказал, что будет зарабатывать те же деньги, что и раньше, «но с большими возможностями в смысле участия в прибылях». Он переехал в город, в съемную квартиру с одной спальней в Тюдор-Сити, старом, постройки 1920-х годов, жилом комплексе на восточном конце Сорок второй улицы. Наш семейный дом отец продал. Избавился от всей обстановки. И предложил своим троим детям взять из того места, которое мы когда-то называли своим домом, все, что только захотим. Питер и Адам забрали кое-какие нужные вещи — гитары, лыжи, набор гантелей (Адам), книги (Питер). Но я попросила только его фотографию в форме морского пехотинца и еще одну — моего деда по материнской линии, который был солдатом во Фландрии во время Первой мировой войны. Еще я унесла с собой фотографию мамы, когда она, вчерашняя выпускница колледжа, работала на канале Эн-би-си. Рядом с допотопной телекамерой и с блокнотом в руке мама выглядела воплощенным идеалом начала пятидесятых — миловидная, сдержанная, но полная скрытой сексуальности. Больше ничего мне не было нужно — кроме, пожалуй, еще нескольких тетрадей, школьных сочинений, да тех немногих дисков из моей коллекции, которые я не успела увезти с собой в Вермонт. За дом папа получил чуть больше ста тысяч. «Гудвилл Индастриз», благотворительная организация, вынесла из него все. В субботу мы с Адамом на его машине подъехали в опустевший дом. Папа собрал свою одежду, упаковал памятные вещицы: почетное удостоверение об увольнении из армии, диплом о высшем образовании, наши детские фотографии — и загрузил все это в машину Адама. Адам согласился перевезти папу, и не кто иной, как Адам, с мокрыми от слез глазами смотрел, как грубоватые носильщики из «Гудвилл Индастриз» вынесли остатки нашей мебели, оставив нас в пустых стенах. Теперь ничто не напоминало нам наш дом.
— Как легко можно все разрушить, а? Не успел оглянуться — и нет ничего, — с горечью сказал Адам, когда фургоны исчезли вдалеке.
— Если бы ты бывал на войне, то бы удивился, насколько это верно… ясно как белый день, — усмехнулся папа.
— Но там тебе было бы еще хреновее, — хмыкнула я.
— Хочешь сказать, что мне хреново? — спросил папа.
— А то, — сказала я.