Однажды к нам на Новый год приехали Хагенмюллеры — вместе с сыновьями Акселем, Райнером и Клаусом. Вот здорово было видеть автомобиль дяди Хельмута на улице Ханса Дитлевсена! Его машина была гораздо больше нашей, но папа сказал, что наша стоит в четыре раза дороже из-за налогов. Если бы мы жили в Германии, у нас был бы «мерседес 500»! Мы встретили бабушку на вокзале, и Аксель нес ее чемодан, Райнер открывал перед ней двери, а Клаус, усевшись рядом с ней на заднем сиденье, подлизывался к ней изо всех сил. Нужны им от нее были лишь сладости и деньги, они хотели только использовать ее и украсть у меня, и я мысленно посылал их к черту на рога, не задумываясь при этом, что это место, строго говоря, здесь.
Мама поставила на стол мейсенский фарфор, мы ели омаров с шампанским и миндальный торт. Она всегда заранее покупала серпантин, забавные новогодние шапочки и главное: петарды. «Должен же быть праздник, — говорила она, — к тому же надо прогнать злых духов перед Новым годом». Папа вздыхал, а я весь вечер с нетерпением ждал двенадцати часов. Настроение было не самое жизнерадостное, папа сравнивал датские и немецкие цены на все на свете и рассуждал о налогах. Хельмут озабоченно качал головой: «Как это в Дании могут быть такие большие налоги, просто невероятно». Главное было не касаться болезненных тем, и, в первую очередь, темы наследства.
Папа Шнайдер умер, не оставив завещания, и Ева была его прямой наследницей, она была «единокровной», и поэтому, в принципе, единственной наследницей. Когда наконец-то было получено возмещение за имущественные потери на территории Восточной Германии — репарация, Ева забрала себе все — и это не поддавалось пониманию. Как она могла так поступить, не заботясь о своей матери и сестре? При этом однажды нарыв прорвался, и сестра выплеснула на маму поток упреков и жалоб, дескать, бабушка никогда не любила отца и вышла за него только ради денег, Хильда была «Tochter des hochgeliebten Heinrich Voll»[93], а сама она — «Tochter des nicht so hochgeliebten Papa Schneider»[94], и мама украла у нее всех мужчин и испортила ей жизнь! Она орала во весь голос, закатывала истерики, и мама с бабушкой получили лишь 8 процентов, на которые по закону имели право — и ни одним процентом больше. Мама отдала свою долю бабушке и поклялась отомстить.
Мы выслушали звон курантов из радиолы красного дерева и подняли красивые бокалы — Ева и Хельмут, Аксель, Райнер, Клаус и бабушка, а папа повторял «ну, хватит» и «осторожно», когда я чокался с мамой. Она закурила сигариллу и сказала, что сегодня праздник, потом достала пакет с петардами, вышла на улицу — и стала запускать ракеты. Окурком она поджигала фитили — петарды шипели и взрывались в воздухе, наполняя небо морем звезд и золотого дождя — и у бабушки слезы текли по щекам: «Ach wie schön». Люди выходили на улицу, чтобы посмотреть на небо, на котором появилось солнце и кометы. Из земли вырастали фонтаны, разбрасывая веером цветы, которые, угасая, потрескивая, опускались на землю. Под занавес раздался оглушительный грохот, а наступившую затем тишину разорвал протяжный вопль, исходивший из нашего дома. Это кричала Ева — одна из пережитых бомбежек стала для нее страшным потрясением и навсегда осталась в ее памяти. Ева стояла, застыв, посреди столовой, белая как мел, и крик ее был словно трещина в мейсенском фарфоре.
«Его повесили», — сказала мама. Хорста Хайльмана, ее Хорстхена, повесили на крюк, как на бойне. От ее голоса становилось больно, он принадлежал какой-то другой женщине. Эта женщина когда-то жила внутри мамы и уже давным-давно умерла. Когда она вдруг появлялась вновь, мне становилось страшно, и я прятался у себя в комнате. Эта женщина смотрела на меня из могилы, и взгляд ее был чужим и холодным.
Мама пила спиртное, чтобы не вспоминать о прошлом, но ей становилось только хуже. Каждый раз, опустошив бутылку водки, она говорила: «Приведено в исполнение», и наступал темный декабрьский вечер 1942 года. За стенами и железными воротами скрывалась тюрьма Плётцензее, ее корпуса и дворы были надежно отгорожены колючей проволокой, оградами и решетками. В коридоре смертников сверкал натертый воском пол с зеленой дорожкой линолеума посредине, на которую ни в коем случае нельзя было наступать. Она тоже была натерта до блеска — blitzblank — и это было страшно.
Перед дверями камер стояли скамейки с аккуратно сложенной тюремной одеждой, как в казарме: штаны, куртка, носки; сверху миска, внизу ботинки. Освещение было скудным — военная экономия, вокруг — безысходная тишина. В камерах сидели Хорст, Харро, Либертас, Арвид, Милдред и другие члены «Красной капеллы» и ждали, когда за ними придут, мысленно взывая о помощи, хотя надеяться было не на что.