Его эпистолярный плач, конечно же, должен был быть облечен в литературную форму. Изливая свою боль, Гоголь не мог не сыграть роль писателя, оплакивающего на восхитительных страницах смерть другого писателя. В своей переписке он обращался к внимательным потомкам. Однако его грусть не была притворством. В нем говорила, как обычно, смесь отчаяния и комедии, непосредственности и высокопарности. С пером в руке он полностью отдавался фразам. Чем больше он был искренним, тем больше слышалась фальшь в его словах. Впрочем, покопавшись в себе, он вынужден был признать, что потеря Пушкина как друга его ранила меньше, чем потеря его как поэта и незаменимого советчика. У них ничего не было общего: ни по образу жизни, ни по возрасту, ни по образованию, ни по положению в светских и литературных кругах, ни по характеру они не подходили друг другу. За все свое путешествие Гоголь написал Пушкину всего один раз, хотя очень часто доверялся Жуковскому. Пушкин для него был человеком необыкновенным, гением в чистом виде, воплощением своего собственного художественного сознания. В минуты сомнений он обращал свои взоры на своего знаменитого старшего друга, чтобы снова почувствовать уверенность в себе. Он просил Пушкина не только подсказать ему сюжеты, дать совет, но и желал получить от него то незримое одобрение, которое может дать только человек, добившийся большего на общем поприще. Самодостаточность и гармония, безмятежность и проницательность, внешнее неоспоримое совершенство – все это был Пушкин. Кроме того, несмотря на то, что ясность, трезвость его гения была противоположностью гротеску и будоражащему характеру произведений молодого коллеги, Пушкин никогда не пытался навязать ему свою точку зрения. Он советовал ему книги для чтения, критиковал его сочинения, но всегда давал ему свободу самовыражения. Он помогал ему быть еще больше самим собой. Привыкший всегда получать такую поддержку, Гоголь неожиданно почувствовал огромную пустоту вокруг себя. Его охватил панический страх. Сможет ли он писать в отсутствие Пушкина? У него уже не было желания продолжать работать над новой книгой. Он чувствовал себя так, как если бы у него одним разом отняли всех читателей. Тем не менее упадок его духа продлился недолго. Насколько это верно, что произведение несет в себе большие притязания на существование, чем какие-либо умственные размышления. Жажда творчества, такая же сильная, как инстинкт сохранения у раненого животного, вновь возродилась в душе писателя. «Мертвые души» нуждались не в Пушкине, а в нем – Гоголе. Книга переполнила голову до такой степени, что казалось, она скоро разорвет ее. Он больше не мог удерживать ее в себе. И он лихорадочно возвращается к своей рукописи.
«Я должен продолжать мною начатой, большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысли есть его создание и которой обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни потому, что не думаю, чтоб она была долговечна».[174]
И позже тому же В. А. Жуковскому:
«О, Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон мне удалось видеть в жизни и как печально было мое пробуждение! Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все».[175]
Уже Пушкин становился в его глазах поэтическим образом, тонким предлогом, именем, который можно поставить во главе нового творения, чтобы подчеркнуть его исключительную важность.
Глава III
Рим
Путешествие по морю до Генуи, затем по суше до Рима не улучшило здоровье Гоголя.
«Я чувствую хворость в самой благородной части тела – в желудке, писал он Н. Я. Прокоповичу. – Он, бестия, почти не варит вовсе, и запоры такие упорные, что никак не знаю, что делать. Все наделал гадкий парижский климат, который, несмотря на то что не имеет зимы, но ничем не лучше петербургского».[176]
Нехватка денег – он приехал с двумястами франками в кармане – обязывала внимательно контролировать свои расходы. Он проживал за тридцать франков в месяц на улице Изодоро, 17, в комнате, полной картин, покрытых копотью, и белых статуй, пил каждое утро чашку шоколада за четыре су, потом плотно обедал за шесть су и позволял себе маленькую роскошь – маслянистое мороженое со взбитыми сливками, тающее во рту, в сравнении с которым мороженое у Тортони, по выражению Гоголя, казалось «дрянью». Несмотря на такой своеобразный режим питания, расстройства пищеварения начали проходить. Он приписал заслугу в своем чудесном выздоровлении оживляющему климату Италии. От столько мечтал об этой стране, что мог разочароваться, наконец встретившись с ее ландшафтами и народом. Но ничего подобного. Действительность моментально превзошла все его ожидания. Все, что он воспел в стихах, когда был еще совсем юн, ничего не зная о Риме, он повторял теперь в прозе, в письмах друзьям: