А «Поэт и чернь»? Разве не Пушкин проклинал правду, угождающую «посредственности хладной, завистливой, к соблазну жадной»?
Разве «нас возвышающий обман» — не сущность ницшеанства? Разве не пушкинский Сильвио демонстрировал свою неприязнь к людям, разве не лермонтовский Печорин — беспредельный байроновский демон?
Или вот это:
Экзотику России Ницше воспринимал, главным образом, через творчество Лермонтова и Достоевского. Видимо, имея в виду «Демона», он писал другу о России: «…Страна, столь незнакомая мне, и разочарованность в западном духе, всё это описано в прелестной манере, с русской наивностью и с мудростью подростка». Написанный за полвека до «Заратустры», но запрещенный русской цензурой «Демон» был опубликован в Германии раньше, чем в России, причем издание 1852 года осуществил Ф. Ботенштедт, лично знавший Лермонтова и Ницше.
«Демон» поражает той же, что и знаменитая книга Ницше, доведенной до абсурда романтикой — поэтикой одиночества, презрением к обыденной жизни, мечтой о возрождении в любви и отсутствием интереса к техническим деталям осуществления этой мечты. Автор «3аратустры», возможно, с изумлением находил в странном герое русской поэмы себя, свои мечты, тревоги и ощущаемую им вину. Мрачные символы мужского начала, извне вторгающегося в устоявшуюся женственную обыденность, герои Лермонтова и Ницше полны предчувствий «жизни новой». Наследники классических дьяволов Гёте и Байрона, оба они оказываются дальними предшественниками новых демонов русской литературы — «Бесов», Хулио Хуренито, Воланда.
Экзотика русской жизни не мешала, а скорее помогала увидеть в Лермонтове те же знакомые проблемы, что в Байроне или Новалисе.
Даже такой демофил как Великий Пилигрим — то преобразует мир человеком, противопоставленным обществу как всесторонне развитая личность, то пишет — вопреки своей ахимсе — «Хаджи-Мурата», видящего свое предназначение в насильственной борьбе с недругами, то говорит об аристократичности искусства — вопреки категориям народности и массовости собственной эстетики.
А Достоевский, пусть не сверх- зато всечеловек, проклявший свое нутро и отвернувшийся от него — разве не его Ницше называл своим учителем? Разве не в его каторжниках находил своих сверхчеловеков? «Записки из Мертвого дома» привлекают Ницше прежде всего стихией, бушующей в преступнике. Каково главное свидетельство Достоевского? Во всех преступниках проявляются качества, которые должны быть присущи мужчине. Узники — самая сильная и ценная часть народа…
И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего.
А подпольный человек?
«Пусть погибнет мир, но будет философия, я сам», — восклицает Ницше. Разве это не перевод на европейский: «Я скажу, чтоб свету провалиться, а чтобы мне чай всегда пить»?
А разве Версилов — не сверхчеловек, излагающий теорию спасения России аристократами духа?
Нас таких в России, может быть, около тысячи… Мы носители идеи… У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого еще нигде нет в целом мире.
А Валковский?