Сразу за мостом царил хаос Благовещенского базара, раскинувшегося под открытым небом. Заполошно кудахтали куры, предчувствуя скорую печальную участь, чавкала грязища, дико завизжала свинья, но визг сразу оборвался. Гремел азартный торг: похвальба, проклятья, ругань. Всё, как в «Путеводителе» язвительного Шпильки:
Над вавилонским столпотворением птицами взмывали зычные голоса зазывал:
– Сало! Найкра̀ще сало на всьо̀му сві̀ті!
– Курѐй! Кому курей!
– Молоко! Парное молоко! Только с-под коровы!
– Олія! Со̀няшна, духмя̀на!
– А кому пирогов! С зайчатиной! Ещё утром скакали-бегали!
Углубляться в безумный лабиринт самодельных дощатых прилавков Клёст не стал. Высмотрел с краю дородную румяную тётку, что торговала пирогами из оцинкованной выварки, укутанной рваным одеялом; сунулся к ней:
– С чем пироги, хозяйка?
– Ой, да з чым забажа̀ешь, коза̀че! З м’ясом, з карто̀плей, зі сма̀женою капустою…
– Почём штука?
Торговаться Клёст не любил, но на базаре так было заведено. В итоге он сторговал дюжину за гривенник с пятаком. Тётка скрутила ему «фунтик» – целый «фунт», надо сказать! – из старой газеты, сгрузив туда пироги, ещё тёплые. Отойдя в сторонку и прислонившись к забору, Клёст принялся жадно обедать. Назло фельетонисту Шпильке с его пасквилями, аппетит у Миши не иссяк. Пироги на вкус оказались съедобными, но в третьем по счёту обнаружился громадный, заживо запечённый таракан. Клёст сплюнул от омерзения. Он едва не швырнул в грязь весь «фунтик». Аппетит пропал, как не бывало.
Из-за будки точильщика на Мишу глядел Костя Филин.
5
«Что же она делает в театре?»
– Позор! Стыд и позор!
Алексеева цепко держали за пуговицу пальто. Не убежать.
– Константин Сергеевич, душечка! Это натуральный позор!
– Да, – осторожно согласился Алексеев. – Вы совершенно правы, Василий Алексеевич. А в чём, собственно, дело?
– Был бы жив ваш покойный батюшка, я б и ему сказал: позорище! Вот так прямо в лицо и сказал бы! Не постеснялся бы, да!
Пойман Алексеев был у Коммерческого клуба, где уже семь лет как располагался местный оперный театр. Купеческое общество, владевшее клубом, и к опере подошло с истинно купеческим размахом. Со стороны Университетского сада к зданию пристроили сценическую часть. Зрительный зал оформили – ишь ты! – в стиле французского ренессанса. За образец взяли – ух ты! – парадный зал дворца Тюильри в Париже, обладающий уникальной акустикой. Вдоль стен установили – вот ведь! – спаренные колонны, увенчанные крылатыми женщинами приятных очертаний. Сплетничали, будто натурщицами скульптору послужили жёны и дочери толстосумов, желавшие, вопреки светским приличиям, увековечить себя
Сам из купцов, Алексеев иногда задумывался: смог бы он при всём своём капитале стать пайщиком такого театра? А главное, захотел бы? Ну, тысяч десять-пятнадцать вложил бы. Так ведь не взяли бы, в лицо бы рассмеялись нищеброду.
– Позор! Нет, я решительно этого не снесу!
– Васенька!
– Нет, не снесу!
– Васенька, изволь оставить молодого Алексеева в покое!
У рекламной тумбы, не обращая внимания на пафос ситуации, трудился расклейщик. Грязным клеем он мазал крест-накрест афишу, висевшую на тумбе, желая приклеить поверх объявление об отмене концерта.
Алексеев пригляделся:
«Оперный театръ Коммерческаго клуба… при участiи солиста Его Величества Н. Н. Фигнера… артистов Императорской петербургской оперы Ф. И. Шаляпина…»
– Шаляпин им молодѐнек, а? Шаляпин им никто!
За пуговицу Алексеева держал граф Капнист, предводитель губернского дворянства. Человек добрейший и милейший, кавалер пяти орденов, всеобщий любимец, граф тем не менее слыл большим оригиналом, и по заслугам. Жил он в собственном доме на Благовещенской, приёмов не устраивал, а если сам выбирался в свет, то дело неизменно заканчивалось большой потехой для собравшихся.