Сенька так ничего и не понял в поэме, но для порядку похлопал космисту. На кончике стула со стаканом вина в руке приютился местный лефовец Гриша Шмерельсон, маленький, лысый, юркий, с глазами, источающими искры, и поносил всех, кто не был лефовцем. Сам он прыгал, и стакан прыгал. И речь прыгала, и все в его глазах прыгало: вещи, люди, обои:
— Все это, уважаемые, парфюмерия. Разносчики патоки, мещанского товара. Мне Давид Бурлюк так и сказал: «Вот как надо писать».
— Згара — амба! — передразнил его Шиповкин. — Тарара — бумбия, сижу на тумбе я. Дыр-бул щур…
— Да-да. Слова, братец, выше всякого здравого смысла… Это доказано. Динамизм… Эстетика машины. Организационная одновременность ощущений. Истинные творцы нового искусства мы… Чужак, Асеев, Брик, Маяковский, Третьяков… Мы на верном пути в грядущее. Леф борется за искусство строения жизни. Сбросить Пушкина и Толстого с корабля современности. Да уж и сбросили…
— Только уже не ты, — сказал Стальной. — Кишка у будетлян тонка. Это мы сбросили, пролеткультовцы…
— И не ты вовсе, а мы — рабочие поэты, — докторально произнес Шиповкин.
В сторонке сидел с льняными волосами, голубоглазый, в ситцевой деревенской косоворотке с белыми крапинками Марко Паняш, член крестьянской организации «Чернозем». У него была очень простая мужицкая фамилия, и он взял себе мудреный псевдоним, чтобы хоть этим походить на иностранца (у областных звезд были в моде такие псевдонимы: Гарич, Марич, Рубич и т. д.), полагая, что вход в литературу без такого модного псевдонима как-то не столь торжествен. Он был репортером в молодежной газете «Молодая рать». С утра до вечера бегал по городу, выискивал злободневную и громкую информацию. Он работал как вол, его ценили за старание и исполнительность, и он имел постоянный заработок. Никто не считал его восходящей звездой, но местные знаменитости брали его с собой в питейные заведения, чтобы он за них расплачивался. Он делал это с прямодушным восхищением и очень гордился тем, что ему оказывают такую честь. На него никто не обращал внимания, так же, как и на Пахарева.
Когда пришло время расплачиваться, о Марке Паняше вспомнили.
— Ну а у тебя, Паняш, что там? Давай выкладывай свое творчество.
Тот робко прочитал стихотворение о победе машинизации и артельной жизни на селе. Стихотворение кончалось пророчески:
— А это ведь ничего загнул. Вполне пойдет, — сказал Шиповкин. — Ну, а ты, малый, — он обратился к Пахареву.
Пахарев прочитал свое стихотворение, обращенное к молодежи в праздник МЮДа (он читал его с тем расчетом, чтобы при случае сказать, что оно уже напечатано).
Все перемигнулись между собой и улыбнулись.
— Несносная архаика формы, — сказал Шиповкин. — Надо бы ему почитать что-нибудь из наших творений. Почистить мозги.
— Объедки со стола эпигонствующей дворянской литературы. Подливка из Надсона и слюнявых народников, — прибавил Шмерельсон. — Друг наш отстал по крайней мере на сто лет. Пусть почитает «Пощечину общественному вкусу» и «Облако в штанах».
— Ну, тут у него все-таки что-то есть, — произнес робко Марко Паняш.
— Ничего тут нет! — оборвал его Шиповкин. — А вот, кажется, пришла пора и расплачиваться.
Марко Паняш вынул кошелек, и тут все повернулись в сторону Пахарева и, перебивая друг друга, начали давать ему советы.
— Поверьте мне на слово, потом будете благодарить: «народным — свободным» — ужасно заезженная рифма, ее могут употреблять только тамбовские писари и арзамасские дантисты, — заговорил Шмерельсон. — Суриков и то лучше сочинял.
— Хуже Никитина и Кольцова, — сказал Стальной. — Жизнь тебе, парень, надо понюхать спервоначалу. Повариться в рабочем котле… постоять у станочка…
— Разве попробовать ему сходить к Гвоздареву, — предложил Шиповкин. — Он таких незамысловатых любит. — Сам неисправимый эпигон. От его журнала мухи дохнут.
Они называли редактора журнала «Зори».
— Попытка не пытка, — добавил Стальной, — сходи, сходи, парень. Я уже не хожу. Как увидит меня на лестнице, так и прячется в складках буйной Дарьи. А Дарья у него — буря, шквал, землетрясение.
— Я схожу к нему непременно, — согласился Сенька. — А как вы относитесь к Есенину? — тут он обратился сразу ко всем.
Шмерельсон рассмеялся.
— Как? Никак. Мармеладная, рассиропленная Русь: «Господи, отелись». «Осень — рыжая кобыла — чешет гриву», «Березки — монашки». Патока. Опереточная бутафория.