«Дорогой Кармен! Не представляю, где и когда дойдет до вас это письмо. Я, зная Вас, убежден, что Вы в огне сражений, в боях, которые Ваш народ ведет с фашизмом. А я пишу Вам с далекой Кубы, которая в стороне от сражений. Но не подумайте, что я отсиживаюсь в тиши. Представьте себе, что, будучи здесь, на Кубе, я тоже воюю с фашистами. Сейчас я не в праве рассказывать Вам, в чем выражается эта моя борьба с фашизмом. Придет время, я об этом расскажу, уверен, что мы встретимся. Быть может, встретимся на полях сражений в Европе, когда будет открыт Второй фронт. Сердечный привет! Салуд! Ваш Хемингуэй».
Впоследствии мы узнали о героической борьбе Хемингуэя с нацистскими подводными лодками, которые крейсировали у северных берегов Кубы, нападая на транспорты союзников. Это он и имел в виду в коротких строках своего письма. Свой рыболовный катер «Пилар» Хемингуэи переоборудовал, вооружил его, укомплектовал командой отчаянно смелых, преданных ему друзей. Эту боевую работу они вели на протяжении двух лет. В 1944 году Хемингуэй высадился в Нормандии, он все-таки дорвался до схватки лицом к лицу с ненавистными ему фашистами.
Так и разошлись наши пути. Когда я прилетел на Кубу, оказалось, что Хемингуэй недавно улетел в Испанию. А до этого Анастас Иванович Микоян, навестивший Хемингуэя в его вилле близ Гаваны, рассказывал, как хозяин дома, показывая свою библиотеку, снял с полки книгу «Год в Китае» с авторской надписью. Книгу эту я послал ему перед самой войной.
Осталось навсегда ощущение теплоты испанских встреч, и, вероятно, сила обаяния Хемингуэя в том и заключалась, что, когда он был рядом, когда подливал тебе виски, смеялся или задумывался, слушая тебя, шагал по комнате, не было чувства, что рядом с тобой человек, имя которого будет бесконечно дорого всему человечеству.
Один против двенадцати
Как-то вечером, когда я сидел в комнате у Кольцова, в «Паласе» раздался стук в дверь. Зашли двое парней. Оба в кожаных тужурках на молнии. Мы сразу по их внешнему виду догадались — летчики. Один — высокий, с пшеничной шевелюрой, курносый, из-под густых белых бровей на нас смотрели голубые глаза. Другой — ему по плечо, широкоплечий, чернявый. У голубоглазого через плечо был в деревянной кобуре маузер. У другого под тужурочкой наш русский «ТТ». Оба — улыбчивые, застенчивые.
— Здравствуйте, товарищи. Мы с аэродрома из Алкала, вот решили заглянуть в Мадрид. Нет ли у вас газеток последних?
— Господи, ребята, берите все, что есть. — Кольцов засуетился, собирая со столов и подоконников номера «Правды», «Комсомолки». — А часто вы бываете в Мадриде?
— Вообще-то каждый день наведываемся, правда… обычно на самолете. А бывает вечерами на машине приезжаем.
— Заглядывайте в любое время, запросто, — сказал Кольцов, — всегда в конце дня Кармен или я бываем дома. Застанете — входите, берите газеты.
Просидели летчики у нас больше часа. Время пробежало незаметно за интересной беседой. Они рассказывали о боевой работе. Кольцов делал беглые записи в своем блокноте. Задавал вопросы. У обоих были испанские имена, нам они сообщили свои настоящие, русские: голубоглазый Родригес — Георгий Захаров, чернявый Педро Хименес — Павел Агафонов.
Стали они приезжать вечерами почти через день. Когда не было их, как-то тревожно становилось, уже родными эти двое пареньков стали. Каждый день в небе смертельная карусель, из которой вдруг падал огненный факел — то фашистский самолет, то наш. Сжималось сердце — неужели Жора Захаров или Паша Агафонов? А вечером, когда раздавался стук в дверь и заходил улыбающийся один из них, — камень сваливался с души. И следовал рассказ о том, что происходило сегодня в воздухе, сколько сбили, кого из товарищей потеряли. А потом, нагрузившись газетами, они уезжали. Особенно подружился я с Захаровым. Часто я видел его на аэродроме, наблюдал, как садился он в самолет, как командовал эскадрильей. Это был уже не тот застенчивый Жорка, который, цепляясь за мебель кобурой маузера, ходил по нашей комнате в «Паласе». Уверенный в себе, целеустремленный, собранный, окутанный лямками парашютов, он, кивнув мне, захлопывал над головой колпак, по сигналу ракеты взмывал в воздух и вел в бой своих двенадцать ястребов.
Тревожным было ожидание на аэродроме.
Лицо летчика, возвратившегося из боя, было каким-то потусторонним. Он вылезал из самолета, медленным взглядом подсчитывал пробоины, проводил рукой в кожаной перчатке по фюзеляжу, по крылу, словно поглаживал боевого коня. В его глазах был еще незатухший блеск, рождавшийся там, в небе, где он встречался с врагом. Побеждал кто сильнее, у кого крепче воля, острее взгляд, молниеноснее реакция на маневр противника. Нечеловеческое перенапряжение! И снова катятся колеса машины по траве аэродрома, открывается колпак, летчик идет развалистой походкой, отстегивая на ходу парашют…