Последнее, кстати говоря, было верно: любая не любая — неизвестно, но одна и единственная действительно сбежала. Это было давно, почти сразу после окончания института, они прожили вместе года два, не больше, потом она бросила его ради какого-то кудлатого паренька, мастерски игравшего на гитаре, оставив на руках ему маленькую дочь. С тех пор он так и не женился, вырастил дочь, в прошлом году выдал ее замуж за хорошего человека, студента-физика, и теперь жил один… Надо отдать, однако, должное его коллегам: слегка насмешливо относились к нему преимущественно лишь люди новой формации — способные, хваткие, предельно эффективные, сплошь и рядом хорошие администраторы, прекрасно, как пианист роялем, владевшие всей околонаучной структурой, но в науке чувствовавшие себя несколько неуверенно, не то чтобы совсем не на месте, а как-то так, сбоку, вроде бы и здесь и не здесь, хотя все чины их и звания свидетельствовали, казалось бы, только о другом. Большинство же, особенно женщины, любили его: за незлобивость, за неумение приказать, накричать, за то, что никогда не было проблемы взять у него взаймы, в конце концов, даже за то, что из его раздутого портфеля вечно торчала бутылка молока или пучок макарон, — дочь, понятно, нужно было кормить, а в институте два раза в неделю устраивались заказы, и Сокольников их почти никогда не пропускал.

Как ученого его, пожалуй, в наибольшей мере отличало какое-то болезненное, вне всякой нормы пристрастие к математике. Когда при нем кто-нибудь начинал посмеиваться над ней, он даже обижался: математика, говорил он, это язык Бога, и, может быть, это единственный данный человеку способ когда-нибудь понять, что же Бог все-таки от него хотел. Детективов он не читал, фантастику тоже, но зато охотно впивался во всякую дребедень, имевшую привкус чертовщины: Нострадамус, Калиостро, граф Сен-Жермен — по поводу них у него давно уже установились самые тесные связи с институтскими машинистками, и он эти контакты очень ценил. Было известно также, что он любил музыку, хотя сам не играл ни на каком инструменте, часами, сидя у себя в кресле, мог слушать какие-то почти забытые уже вещи, модерновый же хрип не признавал, но и не осуждал — считал, что все это со временем перемелется, люди переболеют и этим и все опять вернется к тому же, что и было всегда. Некоторые из знавших его поближе даже подозревали, что на самом деле Сокольников был поэт, слышал голоса и что все его эти формулы и расчеты были нужны ему только за тем, чтобы когда-нибудь дописать наконец какой-то неведомый, одному ему известный гимн, обращенный если не к Создателю, то по крайней мере к тому, что каждую ночь вспыхивает и висит у нас над головой.

Константин Модестович, кстати говоря, был одним из первых, кто набрел на эту мысль, и это даже в какой-то мере способствовало их близости. Сам глубокий реалист, Пробст вместе с тем считал своим не только человеческим, но и профессиональным долгом как-то поддерживать, даже оберегать этого не очень складного, но симпатичного парня, хорошего, честного физика, из которого, однако, неизвестно еще что получится — может быть, величина, а может быть, и кандидат в сумасшедший дом.

— Не знаю, Константин Модестович… Ничего я не знаю… Что-то странное творится со мной в последнее время… — медленно, запинаясь, говорил Сокольников, не отрывая глаз от поверхности стола. — В голову лезет такая дрянь… Одно и то же… Ночью ли, днем — все равно. И ничего с собой сделать не могу… Я понимаю: не я не первый, не я последний. Но мне от этого не легче!.. Мы с вами… Прогресс… Зачем? Куда? К чему? И если хотите — по какому праву?.. Это-то и важнее всего — по какому праву? По праву любопытства? И это все?.. Мы ведь с вами — средство. А цель? Какая цель? Любопытство? Это цель?.. А из любопытства — что? Куда все это приведет? Чем дальше, тем страшнее… Издержки прогресса? Ничего себе издержки… А может быть, пока не поздно, лучше бы уж сразу… На виселицу… И вас, и меня… Боюсь, что, если вдуматься, ничего другого мы с вами от людей и не заслужили… Боюсь, Константин Модестович, что это именно так…

— Бросьте, Юра! Все это чепуха. Абсолютная чепуха. Усталость, нервы — пройдет… Слушайте, у меня есть мысль… Когда у вас отпуск по графику?

— В октябре.

— Перенесите на сейчас, ничего от этого не изменится. Я знаю один великолепнейший пансионат в горах. Снег, горы, лес, комфорт. Тишина. Поехали вместе, а? Оба мы с вами вольные птицы, плакать по нас некому, обуз никаких… А перед этим заедем недельки на две к морю, отогреемся наконец… Вы катаетесь на водных лыжах?

— Нет.

— А как насчет подводного плавания?

— Тоже нет.

— Ну хоть в теннис-то играете?

— Нет, и в теннис не играю.

— А в горы ходите?

— Никогда в жизни не ходил.

— Батюшки мои, да чем же вы были заняты всю жизнь, в конце-то концов? У вас есть любовница?

— Как вам сказать… Сейчас нет.

— Может быть, вы марки собираете?

— Нет, не собираю.

— Карты? Шахматы? Ипподром?

Перейти на страницу:

Похожие книги