– Браво! – воскликнул Паклин. – Ай да контесса! Еще чашечку! Ну так вот что я хотел вам сказать. Вы вот о Соломине отозвались сухо. А знаете ли, что я вам доложу? Такие, как он, – они-то вот и суть настоящие. Их сразу не раскусить, а они – настоящие, поверьте; и будущее им принадлежит. Это – не герои; это даже не те «герои труда», о которых какой-то чудак – американец или англичанин – написал книгу для назидания нас, убогих; это – крепкие, серые, одноцветные, народные люди. Теперь только таких и нужно! Вы смотрите на Соломина: умен – как день, и здоров – как рыба… Как же не чудно! Ведь у нас до сих пор на Руси как было: коли ты живой человек, с чувством, с сознанием – так непременно ты больной! А у Соломина сердце-то, пожалуй, тем же болеет, чем и наше, – и ненавидит он то же, что мы ненавидим, да нервы у него молчат, и все тело повинуется как следует… значит: молодец! Помилуйте: человек с идеалом – и без фразы; образованный – и из народа; простой – и себе на уме… Какого вам еще надо?
И вы не глядите на то, – продолжал Паклин, приходя все более и более в азарт и не замечая, что Машурина его уже давно не слушала и опять уставилась куда-то в сторону, – не глядите на то, что у нас теперь на Руси всякий водится народ: и славянофилы, и чиновники, и простые, и махровые генералы, и эпикурейцы, и подражатели, и чудаки (знавал же я одну барыню, Хавронью Прыщову по имени, которая вдруг с бухта-барахта сделалась легитимисткой и уверяла всех, что когда она умрет, то стоит только вскрыть ее тело – и на сердце ее найдут начертанным имя Генриха Пятого… Это у Хавроньи Прыщовой-то!). Не глядите на все это, моя почтеннейшая, а знайте, что настоящая, исконная наша дорога – там, где Соломины, серые, простые, хитрые Соломины! Вспомните, когда я это говорю вам, – зимой тысяча восемьсот семидесятого года, когда Германия собирается уничтожить Францию… когда…
– Силушка, – послышался за спиной Паклина тихий голосок Снандулии, – мне кажется, в твоих рассуждениях о будущем ты забываешь нашу религию и ее влияние… И к тому же, – поспешно прибавила она, – госпожа Машурина тебя не слушает… Ты бы лучше предложил ей еще чашку чаю.
Паклин спохватился.
– Ах да, моя почтенная, – не хотите ли вы в самом деле?..
Но Машурина медленно перевела на него свои темные глаза и задумчиво промолвила:
– Я хотела спросить у вас, Паклин, нет ли у вас какой-нибудь записки Нежданова – или его фотографии?
– Есть фотография… есть; и, кажется, довольно хорошая. В столе. Я сейчас отыщу вам ее.
Он стал рыться у себя в ящике, а Снандулия подошла к Машуриной и с участием, долго и пристально посмотрев на нее, пожала ей руку – как собрату.
– Вот она! Нашел! – воскликнул Паклин и подал фотографию.
Машурина быстро, почти не взглянув на нее и не сказав спасибо, но покрасневши вся, сунула ее в карман, надела шляпу и направилась к двери.
– Вы уходите? – промолвил Паклин. – Где вы живете по крайней мере?
– А где придется.
– Понимаю; вы не хотите, чтоб я об этом знал. Ну скажите, пожалуйста, хоть одно: вы все по приказанию Василия Николаевича действуете?
– На что вам знать?
– Или, может, кого другого, – Сидора Сидорыча?
Машурина не отвечала.
– Или вами распоряжается безымянный какой?
Машурина уже перешагнула порог.
– А может быть, и безымянный!
Она захлопнула дверь.
Паклин долго стоял неподвижно перед этой закрытой дверью.
– «Безымянная Русь!» – сказал он наконец.
В довольно большой, недавно выбеленной комнате господского флигеля, в деревне Сасове, – го уезда, Т… губернии, сидел за старым покоробленным столиком, на деревянном узком стуле молодой человек в пальто и рассматривал счеты. Две стеариновые свечки, в дорожных серебряных шандалах, горели перед ним; в одном углу на лавке стоял открытый погребец, в другом – слуга устанавливал железную кровать. За низкой перегородкой ворчал и шипел самовар; собака ворочалась на только что принесенном сене. В дверях стоял мужик в новом армяке, подпоясанный красным кушаком, с большой бородой и умным лицом, по всем признакам староста; он внимательно глядел на сидевшего молодого человека. У одной стены стояло очень ветхое крошечное фортепьяно, возле столь же древнего комода с дырами вместо замков; между окнами виднелось темное зеркальце; на перегородке висел старый, почти весь облупившийся портрет напудренной женщины, в роброне и с черной ленточкой на тонкой шее. Судя по заметной кривизне потолка и покатости щелистого пола, флигелек, в который мы ввели читателя, существовал давным-давно; в нем никто постоянно не жил, он служил для господского приезда. Молодой человек, сидевший за столом, был именно владелец деревни Сасовой. Он только накануне прибыл из главного своего имения, отстоящего верст за сто оттуда, и на другой же день собирался уехать, окончивши осмотр хозяйства, выслушавши требования крестьян и поверив все бумаги.
– Ну, однако, довольно, – промолвил он, приподняв голову, – устал. Ты теперь можешь идти, – прибавил он, обращаясь к старосте, – а завтра приходи пораньше, да с утра повести мужиков, чтобы на сходку явились, слышишь?
– Слушаю.