Когда прополка кукурузы закончилась, снова состоялось общее собрание, и раскрасневшийся Константин Кирилэ, стоя за длинным столом в конце зала, хвалил одних за хорошую работу и сердито распекал других, которые не выходили в поле или работали спустя рукава. В числе тех, кого хвалили, Ион услышал и свое имя и вздрогнул, потому что Марика пристально смотрела на него, и лицо у нее было серьезное, почти печальное. Но он подумал: «Нечего уж! Ведь на то собрание ты не пришла посмотреть, как меня все мучили», — и расстроился, как будто повздорил с ней и действительно сказал ей эти только мелькнувшие в его уме слова.
Затем бригада поехала на находившийся подальше луг, ворошить скошенное на днях косилкой сено. Этот луг назывался Ореховым. Здесь когда-то они с Марикой гуляли и миловались на пестреющем цветами берегу Муреша. Почти ничего не изменилось, только срубили на дрова часть ивняка да в одном месте кто-то брал глину для кирпичей.
Бригада провела на Ореховом лугу двое суток. Вечером, после ужина, они разожгли на берегу Муреша костер, рассказывали всякие истории, пели, ловили руками рыбу и жарили ее на углях. Иону Кирилэ стало грустно, что он не может веселиться наравне с другими; он как будто попал незваным на пиршество, где его приняли, но были не слишком к нему внимательны.
Когда-то он любил все это. В те дни, опьяненный солнцем и ароматом свежей травы, он забывал все на свете, переворачивая ряд за рядом сено, поднимая на вилах чуть ли не целую копну. Но теперь в его душе воскресало лишь воспоминание о прежней радости. Все было таким, как десять лет назад и еще раньше, и ему казалось, что и длинная, тонкая, как шелковые нити, трава, которую они ворошили вилами и сгребали граблями, и даже самое желание взять ее в руки, поднести к лицу и понюхать — только воспоминание о прошлом. Иногда вспугнутый заяц выскакивал, прижав уши, и, увидя людей, пускался наутек, а они кричали вслед ему, гикали и смеялись. Но улыбка, чуть кривившая губы Иона, была тоже лишь воспоминанием о том, как он смеялся когда-то.
Когда они вернулись в село, началась прополка свеклы.
Прошло еще две недели. Пшеница созревала, и люди с волнением ожидали жатвы. Был конец июня, и хлеба колыхались под дуновением горячего, знойного ветра. Через день-другой, самое большее через неделю, надо будет снять урожай и убрать зерно в амбары. Крестьяне ценили пшеницу выше всего на свете; так повелось еще с тех времен, когда им приходилось продавать ее торговцам, а самим есть мамалыгу.
Ион Кирилэ тоже невольно волновался, ибо это волнение всосал с молоком матери, испытывал каждый год в детстве и юности, не забывал даже в тюрьме и теперь не мог не изведать его снова. Он приготовил две косы и тщательно отбил их старым, оставшимся еще от отца молотком.
И все же он был уверен, что эти постоянные смутные повседневные чувства не имеют особой цены. Люди допустили его в свою среду, почти все показывали, что простили его, но ему было ясно, что еще далека минута, когда он сам себе простит свой грех. В конце концов так или иначе придется уехать, потому что всегда кто-нибудь может напомнить ему о прошлом.
Думы о Марике никогда не покидали его. Как бы ни был он утомлен, но вечером, ложась спать, не мог уснуть сразу, оттого что хотя и спокойнее, чем прежде, но так же неотступно думал о ней. Даже работая на прополке или на покосе, он ловил себя на мыслях о Марике. Теперь его не мучило то, что она замужем, что у нее дети, что она отказалась вернуться к нему; он пока не примирился с этим, но боль уже смягчилась. Ему требовалось еще небольшое усилие, чтобы смириться со своей судьбой. Но от Марики он не хотел отказаться. Не мог отказаться, даже если бы хотел. Он уже не страдал, как прежде, воспоминание о ней не терзало его, как до сих пор, но забыть ее он не мог. Это было похоже на болезнь, которую можно облегчить, можно годами терпеть, живя среди людей, но излечить нельзя, потому что врачи еще не нашли от нее лекарства. И порой невозможно представить себе свою жизнь без этой болезни.