В этом созерцании и застал нас Зе Брас, явившийся с радостным известием о том, что «угощеньице» на столе. Стол был в другом зале, еще более голом, еще более черном. И тут мой суперцивилизованный Жасинто отступил в подлинном ужасе: на сосновом столе, покрытом полотенцем, вплотную приставленном к грязной стене, стояла полурастаявшая сальная свеча в медном подсвечнике, освещавшая два блюда из желтого фаянса, рядом с которыми лежали деревянные ложки и железные вилки. Рюмки из толстого, тусклого стекла хранили красный цвет вина, которое наливалось в них в урожайные годы во время сбора винограда. Глиняная тарелка с маслинами своей аттической простотой могла бы порадовать сердце Диогена. В широкий кукурузный хлеб был воткнут большой нож… Бедный Жасинто!
Но он покорно сел за стол и в течение долгого времени задумчиво вытирал носовым платком черную вилку и деревянную ложку. Потом молча и недоверчиво отхлебнул маленький глоток повергающей в трепет куриной похлебки. Отхлебнул и поднял на меня, своего товарища и друга, большие, удивленно блестевшие глаза. Он снова отведал ложку похлебки, на сей раз чуть медленнее, на сей раз более полную… и, улыбнувшись, изумленно прошептал:
— Вкусно!
Это было действительно вкусно: в похлебке была печенка и был зоб, ее аромат наполнял душу умилением. Я трижды энергично набрасывался на эту похлебку, Жасинто же выскоблил супницу. Но славный Зе Брас уже отодвинул кукурузный хлеб, отодвинул свечу и поставил на стол покрытое глазурью блюдо, до краев наполненное рисом с бобами. Надо сказать, что, хотя бобы (греки называли их сиборией) относятся к эпохе высшей цивилизации и хотя они так укрепляли мудрость, что в Сикионе, в Галатии, был воздвигнут храм в честь Минервы Сиборийской, Жасинто всегда их ненавидел. Тем не менее он робко подцепил боб на вилку. И снова его расширившиеся от изумления глаза поймали мой взгляд. Еще боб, еще взгляд… И вот мой требовательнейший друг восклицает:
— Великолепно!
Был ли это возбуждающий горный воздух? Было ли это изумительное искусство тех женщин, которые там, внизу, мешали в котлах, распевая «Взгляни, мой дорогой»? Не знаю, но с каждым новым блюдом хвалы Жасинто становились все более безудержными и громкими. И наконец, когда подали петуха с лавровым листом, жаренного на деревянном вертеле, он возопил:
— Божественно!
Впрочем, ничто не привело его в такой восторг, как вино, вино, льющееся из толстой зеленой кружки, вино вкусное, пронизывающее, бодрящее, горячее, в котором больше жизни, нежели в целой поэме или в священной книге! Глядя при свете сальной свечки на грубую рюмку, которую вино украсило пеной, я вспоминал о том деревенском дне, когда Вергилий, сидя под навесом из ветвей в доме у Горация, воспевал наслаждения Реции. И Жасинто — я впервые увидел на его щеках румянец вместо шопенгауэровской бледности — тотчас прошептал сладостный стих:
Кому под силу достойно воспеть тебя, вино этих гор?!