Пили чай на веранде, а затем пошли в сад, где Балыг протянул на проволоке восемь бумажных фонариков, красных и желтых. Два скоро сгорели, а другие со смехом потушили, потому что они не нужны были никому. Одиноко горел только крайний, почему-то забытый. Степан Михайлович ходил по аллее с консерваторкой, но она все время расспрашивала его о том, как живет Федор Сологуб, которого она считала "страшным демонистом", какая жена у Леонида Андреева и о других писателях, так что Чельцов, отвечая вежливо, ощутил в груди подступающее уныние и захотел вина.
Когда они направились к дому, у скамьи, под оставшимся фонариком, шевелилась смеющаяся группа. Среди других почудился и голос Веры Тихоновны, и Чельцов повернул с барышней к скамье, движимый неясным любопытством.
Вера Тихоновна стояла перед студентом и гадала ему по линиям рук. Иногда, если фонарик очень мигал, другой студент зажигал и подносил спичку. На этого студента и смотрела, оторвавшись от руки, Вера Тихоновна, а не на того, кому гадала. Потом протянула руку пышноволосая рыжая гимназистка и, когда вглядевшись в линии, гадальщица отвечала ей, снова глаза ее были устремлены на зажигавшего спички студента. Это был высокий, смуглый от солнца, крепко сложенный блондин с длинными ресницами и неумными добрыми влажными под ними зрачками. Степану Михайловичу всполошились смелые утренние слова Веры Тихоновны о том, что она много лет уже думает "о мужчине", а теперь постоянно думает о Чельцове, потому что он единственный сейчас в доме мужчина. Может быть, миг наивной, всегда готовой мужской ревности метнулся в Степане Михайловиче, когда он неожиданно выдвинулся из-за спинки скамьи и спросил:
-- А свое будущее умеете предсказать, Вера Тихоновна?
Она с удивлением увидела, что он слушал гадания ее, и смутилась. Не взяла руки, еще кем-то протянутой к ней, и, опускаясь на скамью, сказала:
-- Зачем себе предсказывать? Я и так знаю...
-- Какое же оно? -- спросил влажноглазый студент с прямотою, которая показалась Степану Михайловичу дерзкой.
-- Петр Романович останется здесь хозяйничать, -- просто ответила Вера Тихоновна, -- а я поеду в Москву, буду жить одна, как курсистка, ходить в Художественный театр, изучать английский язык...
У Степана Михайловича мелькнула насмешливая мысль, что в театр ходить с нею будет, конечно, этот студент-блондин, и в то же мгновенье он сделался сам себе благодушно смешон в своей роли злорадствующего Яго. Он подумал, сплетая только что слышанные слова с новой упорной своей мыслью: "Нет, не останется Петр Романович один слушать зимнюю вьюгу по вечерам... как ее делают в Художественном театре...". Вслух рассмеялся и сказал Вере Тихоновне, отходя:
-- А вот угадайте, соперница великой Lenorman, куда мы сейчас направляемся с нашей певицей?
-- Вероятно, в сад... флиртовать.
-- Пока нет, -- ответил Чельцов. -- Мы идем умолять хозяина дома о внеочередном отпуске двух бокалов вина.
-- Нет, это я... я сама распоряжусь, -- напрягая ноздри, сказала вдруг Вера Тихоновна, поднялась и взяла под руку Степана Михайловича, так что певица растерянно покраснела.
Чельцов подал руку и ей, и, когда они шли, барышня казалась тяжелой на сгибе руки, а со стороны Веры Тихоновны струилась легкая и греющая дрожь и пахло весенними ласковыми духами...
Когда Степан Михайлович был студентом, у квартирной хозяйки его произошел такой случай. Одну из комнат в дырявой бесцветной квартирке ее снимал молодой и тихий переплетчик. И была у хозяйкиной сестры дочь, девочка лет тринадцати, с невинным лицом и развитым бюстом. Племянница воспитывалась у тетки.
Однажды, внезапно вернувшись домой, хозяйка застала девочку у переплетчика. Поднялся скандал: крики, ругань, плач... Молодого человека арестовали, судили и потом сослали в Сибирь. Степан Михайлович тогда явился невольным свидетелем драмы и помнил ее всю жизнь потом, оттого что совесть его не могла примириться никак ни с теткой, ни с девочкой, ни с приговором...
Еще тогда стало ясным ему, близкому и культурному наблюдателю, что если бы действующие поступили не так, как принято в этих случаях, почитаемых за несчастье, -- бездушно, беспорядочно, шумно, --а тихо и глубоко наново обсудили бы для себя, что случилось и как им быть, то драмы не было бы никакой. Подождали бы года три, рано созревшая девочка привыкла бы к будущему мужу своему, переплетчик, стыдясь проступка, примирительно готовил бы себе из нее жену и работал бы старательно для обоих, тетка не вынуждена была бы перенести на старости страдания позора и не исказила бы злым скандалом судьбу юного существа. Словом, все могло бы устроиться к наилучшему, если бы герои драмы мыслили и делали в жизни для себя и наново, а не по свирепой заповеди прошлого, рожденной от своей привычки и счета с равнодушным мнением людей.