Да и сама казатчина, пользующаяся еще более широким и даже официальным признанием, есть порождение Дикого поля со всеми вытекающими отсюда последствиями. Лишь с большой натяжкой можно видеть в Запорожской Сечи начатки государственности; скорее это была разбойная вольница, славная, правда, своими походами против ляха иль татарина, но и “гулявшая” иногда по собственной украинской земле так, что сплошной стон в ней стоял.
А украинское народничество — не только враждебное петербургской империи, но и глубоко чуждое “немецкой Украине”, то есть Галичине, которую оно и за Украину-то не признавало, — было, если можно так сказать, еще более народническим, чем в России, по той простой причине, что на Украине не было своего национального дворянства (если не считать казацкой старшины, приравненной к дворянству при Екатерине II), а было только русское и польское (точнее, русскоязычное и польскоязычное), крестьянами воспринимавшееся как вдвойне “чужое”. Украинское народничество не ограничивалось любованием шевченковским миром вишневых садов и девичьих песен, но объявило непримиримую войну дворцам, а наиболее воинственное его крыло, возглавленное В. Антоновичем и прозванное хлопоманским, стало идеализировать гайдамаков как “резателей панов и жидов”. Не удивительно, что эта народническо-хлопоманская стихия стала органической частью Русского бунта семнадцатого и последующих годов.
Стоит заметить, что М. Хвылевый (1893 — 1933), который в статье Александра Гриценко выставляется западником, может считаться таковым лишь в весьма специфическом смысле. Иначе трудно понять, почему, например, Катрю, пожалуй, единственное положительное лицо главного его произведения “Повесть о санаторной зоне” (1924), тянет не в Европу, а в прямо противоположную сторону — в Сибирь, где “воют северные ветры, зато как славно”; и наоборот, “именно в Лондоне и подобных городах” находится, по ее мнению, “настоящая пустыня”, и жить там тягостно и “скучно”.