Раньше я ему не прощала дефицита любовной лирики, а теперь — только благодарна. Потому что весь его лиризм ушел в социальность, а это куда как интереснее — теперь, когда былой социальности не вернуть. Дух коллективизма эпохи шел на пользу очевидному свойству Слуцкого отзываться на тяжесть существования других. Может быть, это доброта, а может быть, то были просто “нервы” — повышенная чувствительность к боли другого. За себя как-то спокойнее, чем за “счастье сотен тысяч”. Хоть и сказал он о себе: “Фактовик, натуралист, эмпирик, / а не беспардонный лирик! / Малое знаточество свое / не сменяю на вранье”, — был он вполне лирик, когда дело касалось солидарности с горем. Ведь как завершает он вышеупомянутый постскриптум к истории о лошадях в океане?
Оказывается, лошади все-таки не утонули. Пока. “Я плыву рядом с ними, волну рассекаю, / я плыву с лошадьми, вместе с нами беда, / лошадиная и людская. / И покуда плывут — вместе с ними и я на плаву: / для забвения нету причины, / но мгновения лишнего не проживу, / когда канут в пучину”.
Не любовный лирик, о женщинах писал он немало. Об одиноких, богом забытых. О русских бабах и еврейских тоже, о “старухах без стариков”, о матерях-одиночках, о неудачливых “девчонках”. Невидным стихом под стать невидным героиням. “Я рассказать еще могу, / Как походя их топчут воины: / За белой булки полкило, / За то, что любит крепко, / За просто так, за понесло / Как половодьем щепку”.
От него не осталось любовной лирики, но зато осталось нечто более редкое, драгоценное — лирика о “культе личности”. Именно лирика, особенно “Хозяин” лиричен. “Когда меня он плакать заставлял, / Ему казалось: я притворно плачу. / Когда пред ним я голову склонял, / Ему казалось: я усмешку прячу”. После разоблачения “культа” “Хозяин” заметно сбавил в звуке, но прошло полвека, и вот он уже звучит с двойной… нет, не громкостью, а проникновенностью. Говорят и те баснословные года, и вечная коллизия: человек и власть. Главное же — говорит человек Борис Слуцкий как он есть.