Теперь мы оказались там же, где и были. То есть вроде бы совсем не там, не в царстве коммунистического рабства, а в стране буржуазной свободы, но, в сущности, там же.
И первый вернейший признак — исчезнувшая реальность, нарастающее отсутствие жизни…”
Когда у Дедкова падал исповедальный тонус, он, исполняя долг хроникера, переходил с жизнеописания на бытописание и фиксировал, например, ассортимент скудных товаров, красноречивую динамику цен в магазинах Костромы; или, став заметным участником литературного процесса и чаще обычного наведываясь в Москву, воспроизводил забавные сцены писательской жизни, когда писателей ставили на довольствие, “прикрепляли” к продовольственным лавкам. А что тут такого? “Снабжение писателей — дело политическое”, — говаривал, в передаче автора дневника, Феликс Кузнецов.
В характере Дедкова присутствовало протестное начало; оно дало всплеск еще в студенческие годы — призывами к исправлению “неправильного” сталинского социализма (в комсомольском лоне, на факультете журналистики МГУ, где он был признанным лидером). Риск и опасность были значительны — шел 1956 год. Партбюро факультета обвинило организаторов собрания во главе с Дедковым “в мелкобуржуазной распущенности, нигилизме, анархизме, авангардизме, бланкизме, троцкизме…”.
Комсомольская выходка стоила распределения в древнюю Кострому (вместо аспирантуры), на газетную работу. И вот первая костромская запись (январь 1958 года):
“Падает серый, утомительно безнадежный снег. В моем корреспондентском удостоверении появляется цифра 1958. Она меня пугает, кажется чересчур большой, она старит меня и толкает: спеши, спеши. А куда спешить, что делать? — неизвестно <…>.
Отличная судьба у нашего поколения — духовное рабство”.
Серое небо; серый безнадежный снег; отсутствие горизонта; насилие — это и спустя двадцать лет, в записях 1978 года…