Собственно, в таком “обособлении” Достоевского, противопоставлении его другим писателям XIX столетия нет ничего нового и неожиданного. Это — и порой подчеркнуто резко — делали многие видные литераторы и философы века XX: А. Жид, А. Камю, Г. Гессе, С. Цвейг, Ф. Мориак. Людвига Витгенштейна возмутила мысль, высказанная его учительницей русского языка об ученичестве Достоевского у Диккенса. С его точки зрения, никакое сопоставление художников столь разного уровня невозможно и странно: “Диккенс — и он отмерил два фута от пола, — Достоевский — его руки взмыли вверх”. Аналогичным образом писал о кардинальном различии Достоевского и Гюго Ж. Бернанос: “Когда сравниваешь романы Гюго и Достоевского, то видишь, что разница здесь такая, как между комнатным мореплавателем и открывателем горизонта”. Мориак противопоставлял (неоднократно) Достоевского не только Бальзаку, но и вообще французскому психологическому роману.
В 1870-е годы и сам Достоевский не только настойчиво противополагал свой “реализм”, пророческий и духовный, реализму тех, кого он считал бытовиками, натуралистами (Писемский, Гончаров, Островский), но и в более общем плане русскую литературу — западной. Этими суждениями Достоевского, абсолютно соглашаясь с ними, Степанян дорожит, много раз их цитирует, видимо боясь, что невнимательный читатель что-то важное пропустит. В частности, необыкновенно ценными, помогающими уяснить cуть “реализма в высшем смысле” (да так оно и есть) представляются ему такие, явно черновые, мысли Достоевского в записной книжке: “Реализм есть фигура Германна (хотя на вид что может быть фантастичнее), а не Бальзак. Гранде — фигура, которая ничего не означает”.