Осенью 1822 года Александр воспретил все тайные общества, в том числе и масонские ложи, опасаясь политического радикализма. Это на время успокоило испуганных архиереев. Но, с другой стороны, Голицын, случалось, без колебаний прибегал к Высочайшей воле и цензурным репрессиям. Так, например, за допуск в печать книги некоего Евстафия Станевича, в которой содержалась критика русских масонов и Двойного министерства, был сослан в Пензу цензор ректор-архимандрит Иннокентий, один из самых ревностных сотрудников Библейского общества, даже и в Пензе переводивший Библию на мордовский язык, а само издание уничтожено. «Чувство меры и трезвая перспектива были потеряны… — резюмирует это противостояние о. Георгий Флоровский. — В разыгравшемся споре и борьбе обе стороны были только полуправы, и обе были очень виноваты…»70
Но нельзя забывать, что сама эта болезненная ситуация порождена была синодальной эпохой. Церковь не мыслила себя уже свободной, да и отвыкла ею быть. Духовные родники в ней ослабели, образованность — угасла. Русское священноначалие не имело сил обращать европейски образованных розенкрейцеров и мартинистов к преданию Отцов, которое и в Духовных академиях было порядком забыто. Богословие в церковной школе поощряли тогда только митрополит Филарет и его ученики.
С другой стороны, сама царская власть продолжала считать себя ответственной за духовное благополучие общества. По традиции XVIII века от Церкви ожидалось исполнение воли императорской власти, а не свободное духовное деланье. Ведь даже в Уставной Грамоте Новосильцева в 20-й статье было прописано: «Как Верховная Глава греко-российской Церкви, Государь возводит во все достоинства духовной иерархии». Император просто не мог восстановить симфонию допетровского времени, во-первых, потому, что сама Церковь не желала этого; во-вторых, потому, что, ослабленная Петром и Екатериной, не могла вдруг принять бремя полной ответственности, и, в-третьих, потому, что о самом принципе симфонии было тогда крепко забыто.