«Котляревщина», видимо, составляла (и составляет) неизбежный этап, который украинская литература проходит на исторических переломах. «Энеида» стала принципиально важным текстом не потому, что была первой – да она и не была: еще до Котляревского травестийное переложение «Буколик» (под заглавием «Диалог, или Разговор пастырей») выполнил Афанасий Лобысевич. А два века спустя предельно сниженная карнавальная форма потребовалась культовому андерграундному автору Лесю Подервьянскому, чтобы покончить с советско-имперским наследием. Однако и русско-украинский словарь, приложенный к поэме Котляревского, и матерная игра с культурными стереотипами у Подервьянского свидетельствуют, что «прошлое не умерло; оно даже не прошло», как говорил фолкнеровский герой. «Котляревщина» – первый шаг, за которым должно было последовать (и последовало) свободное творчество без всякой оглядки: неудивительно, что оно оказалось связано с бурной деятельностью фольклористов и этнографов, развернувшейся в Харькове в первые десятилетия XIX века. (Достаточно назвать имя Измаила Срезневского, который прославился не только научными трудами, но и фальсификациями народных дум, в традиции Оссиана.)
Гоголь избежал стилевой ловушки «котляревщины»: на рубеже 1820 – 1830-х годов русская литература предлагала больший набор моделей, с которыми мог играть молодой автор. Два полюса – дьяк Фома Григорьевич и «гороховый паныч», а между ними расположились все прочие рассказчики. Довольно быстро Гоголь создал свои маски и свои модели, которым усердно подражали новые эпигоны.
«Нам <...> надо писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня – язык Пушкина, какою является Евангелие для всех христиан... А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!»
Так, по воспоминаниям Григория Данилевского, проповедовал Гоголь за четыре месяца до смерти. «Провансальский поэт» – это, разумеется, Шевченко, о чьих стихах Гоголь тогда же отзывался довольно резко: «Дегтю много, и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии, – но тут же прибавлял: – А его личная судьба достойна всякого участия и сожаления...»
Шевченко неизменно отзывался о Гоголе с восторгом – однако читал его в своем ключе, встраивая гоголевские сюжеты в свою поэтическую мифологию, что по-своему не менее жестоко (тема слишком обширная, чтобы хотя бы кратко здесь о ней говорить).