Оптимистичными утверждениями дело не ограничивается. Осознание своего настоящего как лиминальной фазы, предваряющей неизведанное будущее, требует готовности к утрате, мужества и смирения. Обо всем этом недвусмысленно сказано в статье М. Эпштейна “Протеизм”. Слову придан здесь двойной смысл: восходящий к греческому prчtos — первый, начальный и одновременно — к имени изменчивого морского божества. Протеизмом в этом новом значении назван “тип мировоззрения, сложившийся к началу XXI века и открывающий собой третье тысячелетие”. “Протеизм, — говорится в статье, — это смиренное осознание того, что мы живем в самом начале неизвестной цивилизации; что мы притронулись к каким-то неизвестным источникам силы, энергии, знания, которые могут в конечном счете нас уничтожить; что все наши славные достижения — это только прообразы, робкие начала того, чем чреваты инфо- и биотехнологии будущего”. Поскольку протеизм взаимодействует с явлениями в самой начальной, еще не оформленной, текучей стадии их развития, он предполагает “сознание своей младенческой новизны, незрелости, инфантильности, далеко отодвинутой от будущего, от развитых форм того же явления”. Так, объявляя себя носителем “протоинтеллекта”, старшее поколение признает, что вместе с тем принимает черты детскости, инфантильности, что становится в позицию младших по отношению к тем, кто привнес в нашу культуру приставку “пост-”.
Подобное впадение в детство имеет оттенок эйфории, но это чувство скорректировано вполне трезвым и безусловно зрелым пониманием: “Протеизм — это элегический оптимизм, который в миг рождения уже знает о своей скорой кончине. <…> Протеизм уже обладает достаточным историческим опытом, чтобы поставить себя на место: не в отдаленное будущее, а в отдаленное прошлое <...> явлений, которые он предваряет и которые вскоре превратят его в архивный слой, в „задник” истории”. (В этом — отличие протеизма от авангарда, который ощущает себя передовым отрядом, вырвавшимся далеко вперед.)
Внебиологические формы, инфантилизм, скоротечность предвкушаемого бытия… Все это, вместе взятое, невольно напоминает фантастические мотивы второй части “Фауста”, связанные отчасти с Эвфорионом, но еще больше — с Гомункулом, который устремляется к своей последней гибельной (или сулящей возрождение?) метаморфозе, усевшись верхом на Протея-дельфина.