Господи, кому какая разница, что она делает, если ей самой все равно?
И нелепое, тихое, и откуда, как будто не то, что за там, а когда бы, но бы не взялись рассеяно сеяно сели и шили шили шили бжючешесть...
ЦАПЛЯ
Орефьев перестал запирать дверь на ночь, чтобы, если он умрет во сне, не пришлось ее взламывать. А она металлическая, с тремя замками; два запирают саму дверь, а третий эти два. Воров же и грабителей он не боится. Он вообще перестал опасаться других людей с тех пор, как серьезно заболел. Он боится теперь только себя, вернее, собственного организма — да и то как-то уже привычно, почти спокойно. Или — обреченно. Правда, заодно Орефьев перестал получать от людей удовольствие, но, честно сказать, они его и раньше не очень-то радовали.
Проверив, не заперта ли дверь, он поливает цветы и растения, которыми украсило квартиру его семейство давным-давно, когда оно еще было.
После этого он пьет лекарства, в таблетках и жидкие, а потом с чувством исполненного долга смотрит телевизор, переключая с канала на канал, пока не наткнется на какое-нибудь старое кино, смотренное уже много раз.
Досмотрев кино, он ложится спать.
Ночью иногда спится, иногда нет, а иногда бывает приступ; Орефьев лежит и ждет, когда пройдет. “Скорую помощь” он вызывает крайне редко, ему всегда неловко перед усталыми врачами.
Вчерашняя ночь была средней: немного бессонницы — часа полтора, немного болей — обошлось без лекарств, потом сон без снов — и обычное хмурое и вялое пробуждение. Да еще дождь моросит третий день. Орефьев сел у окна пить чай и смотреть в окно. Там голые весенние деревья, легкий туман и пятиэтажный кирпичный дом; сколько помнит Орефьев себя, столько помнит его. Крыша дома когда-то была шиферной, а потом ее покрыли жестью и покрасили в бурый цвет, она мокрая сейчас, но нигде не блестит: нет света, от которого блестеть. Трубы: восемь у гребня крыши и девять по краю. Орефьев часто задумывается об этой неравномерности, но ответа найти не может.