Но эта Веркола могла обернуться и злой, мстительной мачехой, когда писатель шел против шерсти. Из года в год в его записной книжке накапливались такие строки: “Второй день под угором бродят по посевам лошади с жеребятами. Все это видят из деревни, проходят мимо — и ноль внимания. Не свое...”; “Куда мы идем? Полна деревня народу, и полно пьяных (второй день свадьбы), а на лугу никого...”; “Часов в одиннадцать зашел в клуб. Шпана пьяная, матерщина. Все пьяные от мала до велика...”; “Не пойму, что такое нынешний человек в Верколе? Рабочий? Нет. Мужик? Нет. Какая-то неопределенность...”; “Первый час дня, солнышко шпарит... самая-распросамая страда... но никто ничего не делает...”; “Бардак в Верколе неописуемый... но ведь и веркольцы сами виноваты... Дайте, помогите, организуйте. А сами в это время пьянствовать и зубоскалить...”; “Самое страшное в том, что Веркола не исключение. Веркола — Россия... Вся Россия такая, как Веркола. И еще хуже...”
Есть писатели, для которых малая родина является чем-то вроде санатория, где они поправляют свое профессиональное здоровье. Гуляют по лесам и лугам, встречаются с земляками, пьют парное молоко и, обогащенные впечатлениями, уезжают в свои столичные квартиры, чтобы засесть за новый роман... У него было все не так, как у “нормальных” писателей. Он не искал себе легкой жизни процветающего “письменника”. Живя в Ленинграде, сердцем болел за Верколу и с наступлением тепла ждал первой возможности, чтобы улететь на родное гнездовье. А оказавшись на месте, снова не находил покоя — ругался с односельчанами и совхозным начальством, выступал на собраниях, с бригадами косцов отправлялся на дальний покос, присутствовал на утренних разводах, помогал материально родным и близким.