Отец вздыхал и признавался в тяжком грехе: нигде он в последние месяцы на учет не становился.
— Тогда скажи мне: не пытался ли ты этим способом покинуть славные ряды Коммунистической партии, рожденной и взлелеянной нашими вождями?
Отец разевал рот, выдавливал из себя слова, в совокупности означавшие невозможность такого поступка.
— Так я тебе и поверю! — хохотал Вадим и стряхивал пепел на лоб отца. — Ну-ка поведай единомышленникам из твоей партии, сколько наивных девичьих душ совратил, а? Я ведь от тебя кое-что перенял, не мог ты, так кажется мне, проходить мимо женской юбки, не задрав ее.
Как ни горько было ему признаваться, но отец повинился в легком распутстве. Правда, все происходило по доброму согласию и любви, и ни на чью девичью честь он не посягал.
— Лжешь! — прокурорским тоном изрекал Вадим и разминал окурок на шее отца. Извлекал изо рта протезы, швырял их в надколотый, ни на что уже не пригодный стакан. (Как-то утром обе — Фаина и Ирина — нашли отца в сигаретном пепле и с окурком на теле, вечером спросили Вадима и получили ответ: старик шалит, старик покуривает.)
— А на что ты жил последний год, тунеядец? Милостыню просил? На людскую жалость бил? Отвечай!
Отец молчал… Так и не удалось узнать, где получал он пенсию и дышит ли воздухом Земли хоть одна родная ему душа (Вадим себя к таковым не относил). Какие-то имена вышамкивал отец, какие-то адреса, — но чего добиваться, о чем хлопотать, умрет ведь через неделю-другую.
19
А между тем на него, кандидата физико-математических наук В. Г. Глазычева, надвигалась беда, страшная беда, и если она из тучки на горизонте превратится в черное облако, то не о трехкомнатной квартире мечтать надо, а впору готовиться к возвратному вселению в комнатушку той коммуналки, что на Красной Пресне.
Тучи сгущались, солнце давно закрыто ими, глухой рокот раздавался откуда-то, но молнии пока не блистали. Пока.