В доме не было ни собак, ни кошек, ни даже цветов на подоконниках. По возвращении со службы Свинцерева первым делом бралась за веник и тряпку, чтобы оживить успокоившийся было идеальный порядок, и лишь после этого — ужинала. Хлеб — чтоб не черствел — держала в холодильнике, а чай пила только остывший, неделями заливая одну и ту же заварку: ей было все равно — что свежий, что “женатый”. Иногда она выбиралась в кино, но всякий раз зажмуривалась, а то и выбегала из зала, если на экране мужчины и женщины вдруг начинали прижиматься друг к дружке губами или, не дай Бог, принимались прилюдно — на глазах у зала на четыреста мест — заниматься тем, чем с таким же бесстыдством занимаются собаки, быки с коровами и кони с кобылами. Других примеров Свинцерева не знала. В общественную баню она не ходила — мылась дома. Не появлялась и на речных пляжах. И даже летом не снимала своего черно–коричневого облачения.
— Почему ты не выходишь замуж? — допытывалась Буяниха. — В Бога ты не веришь, значит, непорочное зачатие не для тебя. Наказывать тебя Богу не за что, но ведь и награждать — тоже. Кто–нибудь из мужиков да нашелся бы. Даже для тебя.
— Насмотрелась, как отец с матерью жил, — сухо отвечала Анна Ионовна.
— А она с ним не жила, что ли?
— Она с ним не жила. Как–то он приревновал ее к соседу и посадил в клетку. Голышом. Хорошо, еще лето было. Утром и вечером ссал на нее и приговаривал: “Пей, если не хочешь мокрой жить”. И меня сажал на клетку сверху и заставлял писать. А мне было года три или четыре...
Брат наконец–то отмучился. Похоронили его за стеной, отделявшей двор Свинцеревых от кладбища. В клетке осталась одна кукла — она лежала на спине в замызганном платьице, с алым бантом в растрепанных золотых волосах и с закрытыми стеклянными глазами. Убирать ее Анна Ионовна не решалась — а вдруг откроет страшные очи и промычит: “Ма–ма”?