Юность всегда влечет к чему-то необыкновенному, вздыхала Аня, когда Витя сетовал, что Юрку тянет к каким-то уродам — тот отсидел за хулиганство, невольник чести с рубцом поперек губы, на зоне глотал шурупы, чтобы не работать, теперь играет желваками даже в чужой передней — в собственном доме жуть берет, когда пробираешься мимо; другой — шут гороховый, издевательски-преувеличенно рассыпается мелким горохом; третий — самый большой знаток рока, владелец самой полной коллекции “пластов”, — тут и Юрка признает, что отмороженный: большой, угловато-мосластый, все время полуотворачивается, кося диким конским глазом, — вот он таки и впрямь понюхал психушки, оказавшейся, к Витиному изумлению, невероятно престижным учреждением. Может, и правда, иной раз чуть ли не верил Витя, миром незаметно правят сумасшедшие — придумывают какую-то игру для своих, а в нее втягиваются и здоровые… И заигрываются так, что нормальная жизнь начинает казаться недостаточно праздничной, недостаточно бурной, недостаточно черт их знает какой, но — недостаточной. Человечество переиграло лишнего, поверило в собственные выдумки и заболело презрением к норме, к реальности — презрением баловня к кормилице: Витя сам додумался, что все необыкновенное живет за счет обыкновенного.
Тянет, видите ли, к необыкновенному… — если бы не Юрка, Витя бы и не догадывался, какой паноптикум можно собрать из его подъезда… Но Вите ли не знать, к чему тянет “Юность” — к подвигу. Трудовому, а если понадобится, то и к боевому. “Ты же когда-то мечтал о подвиге…” — недавно горько пеняла Юрке Аня, и тот проникновеннейше заверил: “Я и был уверен, что совершаю подвиг. Иду на риск, чтобы приобщиться”. — “К чему приобщиться?” — “Не знаю. Может быть, к образу жизни. К презрению к заурядной жизни заурядных буржуа. Куда входят, конечно, и рабочекрестьяне. И даже прежде всего”. — “Но тогда и мы с твоим отцом входим”. — “В вас еще сохранилась — извините, конечно, за откровенность — какая-то наивность юности. (Или “Юности”?) А в остальном — м-да, увы… Я бы не хотел прожить вашу жизнь”.
Дважды сломанный мягкий нос делал его еще более похожим на симпатягу японца, готового в любой миг залучиться беззвучным смехом.