Ждал ли его желудок возможности освободиться от рубиновых ядов, или потребность была спровоцирована возможностью, но едва черные ряды тростников восстали из серебряной травы, как Витя рванулся к их спасительному укрытию, и, если бы Аня не удержала его поперек живота, он бы точно плюхнулся в свой любимый ил. Вот так она его и держала, покуда его выворачивало.
Причем не раз, не два и не три. У него лопались глаза, он издавал утробные звуки, мотал головой, тщетно стараясь отплеваться от неиссякаемой липкой слизи, но по животу — под ее руками — прокатывались все новые и новые бесплодные спазмы… Ничего, завтра утоплюсь, равнодушно констатировала где-то еще удержавшаяся в нем горошина человеческого: помыслить о том, чтобы утопиться сейчас, когда и вода под ногой, — на такой волевой акт горошины недоставало.
Наконец он почувствовал возможность выпрямиться. Утирая залитое слезами лицо, он ощутил холод в кедах и понял, что стоит-таки в воде. “Сспассиб… Я ттьэрь ссэм…” — еле-еле продышал Витя, и она помогла ему выбраться на бережок из разочарованно чавкнувшего ему вслед ила, горестно и, кажется, почти уже растроганно усмехаясь: “Сам с усам… Разве же можно столько пить этой гадости?..”
Дальше это было уже не сопровождение пьяного с торжества получки, а вытаскивание с поля боя умирающего, у которого доставало сил лишь шептать едва слышно: “Брось меня, иди…” Но верная “сестрица”, надрываясь, все волокла и волокла его на себе, уговаривая как маленького: “Ну еще немножко, ну постарайся, — сокрушаясь: — Мне же тебя не удержать…” — когда он снова и снова ляпался то в колючее, то в пыльное, а однажды лицо завернулось во что-то прохладное, ласково похрупывающее — лопух, догадался он.
Последнее, что он запомнил, — он лежит на спине на дне океана и видит высоко над собой сражение исполинских каракатиц, напустивших в светящуюся воду клубящихся чернил, тянущих бесконечно синие нити…