Когда я попадаю на правду — правду изображения или правду описания, — то начинаю сам для себя делать выводы. И весьма, в общем-то говоря, правильные, ибо я живой и нормальный человек. Почему же иногда не доверяют этому моему качеству — способности сделать правильные выводы? Эту работу надо мне самому оставлять. Меня поучения в искусстве очень настораживают. Я их боюсь. Я никогда им не верю, этим поучениям. Как читатель и зритель не верю поучениям ни из книги, ни с экрана.

— Вы считаете, что это делается с помощью сюжета?

— И сюжета. И сюжета, — повторил Шукшин, делая ударение на «и».

— А что же нам опять-таки делать с великими образцами? Классики ведь совсем не безразлично относились к работе над сюжетом…

— Перескажите сюжет любого романа Достоевского — вам не удастся передать глубину произведения: не в сюжете дело.

— Но из этого не следует, что он не заботился о сюжете. И это значит, что только посредственный актер вполне исчерпывается сюжетом, поскольку за душой у него ничего больше нет.

— Тут вот штука-то именно в этом: может быть, сюжет служил Достоевскому только поводом, чтобы начать разговор. Потом повод исчезал, а начинала говорить душа, мудрость, ум, чувство. Вся суть и мудрость его писаний, она не в сюжете как раз, а в каких-то отвлечениях. Это потом, отбросив все остальное, можно докопаться до сюжета. Но отбросить все остальное — это значит отбросить Достоевского.

— Чем, на ваш взгляд, отличается диалог в прозе от диалога в кино и театре?

— Черт его знает, как он отличается… — ответил Шукшин, опять думая о чем-то другом. — Большой вопрос слишком. Я, боюсь, тут на общие фразы выскочу и «отмолочу норму».

— «Норму» не надо…

— Не надо, конечно. Я вот только одно заметил, что зрительское самочувствие в театре и в кинематографе — разные вещи. Вот в чем разница — мне эту мысль Товстоногов подсказал: читая книгу или сидя в кинотеатре, читатель и зритель присутствуют при том, что когда-то случилось и зафиксировано. Более или менее точно, правдиво, талантливо, гениально, как хотите, но — зафиксировано, то есть когда-то было. А сидя в театре, зритель как бы является свидетелем происходящего сейчас. Это великая штука — сейчас.

Вообще у меня к театру поменялось отношение.

Опять же, будучи учеником Михаила Ильича Ромма, искреннейшего ниспровергателя театра, я был тоже заражен этими мыслями. И, в общем, поджидал минуту, когда театр скончается вовсе, — засмеялся Шукшин, — а он не кончается, а, напротив, набирает силу. Он вышагнул вперед, кстати говоря. Наш театр сейчас активнее и интереснее нашего кинематографа — вот это я совершенно отчетливо понял. Не знаю, почему так.

Мне казалось, что театр — менее гибкое, более громоздкое, чем кино, какое-то неповоротливое искусство, а оно, оказалось, вышагнуло вперед и уже копается в вопросах, которые кинематограф пока еще не одолел.

Когда я уезжал в командировку, один из отделов редакции просил меня передать Шукшину просьбу принять корреспондента «Литературной газеты» для беседы. Однако в начале года в одной из журнальных статей Шукшина упрекнули в том, что он дает много интервью. Упрек Шукшин переживал болезненно. Он был во многом максималистом, остался им и здесь: решил вообще не давать интервью «для печати».

— Не могу. Поймите, не могу. Я выступлю — опять напишут…

Я продолжал настаивать… Он отказывался наотрез…

— Я прошел через жизнь, в общем, трудную, и произносить мне это противно, потому что всем нелегко приходится.

Перейти на страницу:

Похожие книги