Отныне яд коварных действий

Лубянки не встревожит ум,

Отрекся я от глупой мести,

Отрекся я от гордых дум.

Хочу отныне примириться с Лубянкой 2… [69]

Но этого уже не хотела Лубянка.

На какое-то время в середине 20-х годов возникла иллюзия, что желанная гармония между двумя мирами наконец достигнута. Следуя логике официальной советской риторики, редакция журнала «Всюду жизнь» (скорее всего, устами энтузиаста, инициатора этого издания заключенного Виктора Туровца) призывала в прекраснодушном порыве: «Заключенных много, они могут и должны создать один коллектив, а у последнего и силы, и воли, и возможностей много». [70]

Вряд ли эта перспектива привлекала советские карательные органы. Но все же до конца 20-х столь могущественное средство коммуникации и пробуждения общего самосознания заключенных, как тюремная пресса, продолжало свое существование. Кажется, гетерогенное советское общество начинало наконец преодолевать внутреннюю разобщенность. Даже люди за железной решеткой пытались преодолеть отчуждение, навязываемое извне самими обстоятельствами заключения и изнутри сознанием своей социальной маргинальности. В теневой половине Страны Советов в 20-х годах шел тот же эксперимент, что и в стране в целом, – «выковывался» (перековывался) новый человек. Мир за решеткой воспринимался как один из испытательных полигонов, теневая половинка, неотделимая от большого живого организма. Именно поэтому между ними происходил диалог, обмен идеями и людьми (которым было еще позволено возвращаться в «нормальную» жизнь), и оба мира естественным образом интересовались друг другом.

Это страстное желание преодолеть раскол было сильнее неприязни по отношению к официальной пропаганде. Ради достижения единства после десятилетия Гражданской войны люди были готовы совершить многое и переступить через многое. Заключенные (пока только они) готовы были публично отказаться от своей «субъективности» и принять роль, предлагаемую, вроде бы, властью в обмен на перспективу социальной реабилитации и интеграции. Тюремная периодика является массовым источником, задокументировавшим этот процесс: под давлением и в заключении, но вполне сознательно люди выбирают покой ценой воли. Правда, нормативная социальная роль ничем не напоминает образцового «субъекта» из новейших работ по советской субъективности: это, скорее, знакомый всем советским людям персонаж из «Кодекса строителя коммунизма», лояльный и дисциплинированный, являющийся субъектом всемирно-исторического процесса лишь постольку, поскольку послушно следует законам исторического материализма и генеральной линии партии. Тюремная литература 20-х годов позволяет понять, что идеальный сталинец не явился deus ex machina в результате некой бестелесной дискурсивной операции, а формировался долгие годы в обстановке страха и лишений, перманентной гражданской войны и желания покончить с ней, как и вообще с затянувшимся аномическим состоянием общества. Режим, открыто призывавший к тотальному единству и получивший поэтому поддержку граждан, в полной степени воспользовался этой готовностью. Общество стало управляться при помощи «техник», прежде применявшихся по отношению к заключенным, а мир за решеткой превратился в вещь в себе, в «чудную планету» небытия, откуда «возврата уж нету». Но если даже послушные арестанты не растворялись без остатка в навязанной им публичной субъективности, можно ли ожидать полного растворения «сокровенного человека» в сталинской официальной субъективности 30-х годов лишь на том основании, что в тотально контролируемом интертекстуальном пространстве эпохи поверхностный анализ не обнаруживает прямых манифестаций этой неофициальной идентичности?

<p>Афера Мошенники и построение нового советского человека в статьях американских историков</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги