В Копенгагене Эрик был весь на нервах из-за напряженных отношений в их треугольнике и не мог сосредоточиться всецело на Рудольфе. Но в Париже он пришел в себя и, наконец, разглядел его поближе: «Я тогда смотрел, но не видел. И тут вдруг прозрел!» В Нурееве Брун увидел человека, к общению с которым он оказался совершенно не подготовленным. Об этом говорит и Глен Тетли: «Эрик был тем самым замкнутым датчанином, который не позволяет себе выказывать эмоции, и к неуемным аппетитам Рудольфа он готов не был. Рудольф открыл ту дверь в жизни Эрика, которой тот сам никогда не пользовался». По словам другого их знакомого, Рудольф «пробуждал в Эрике ребенка». Сам Брун впоследствии утверждал, что в Париже «расслабился». А вот Арова рисует иную картину: Эрику приходилось нелегко в общении с Рудольфом. Они постоянно противостояли друг другу, отводя ей роль посредницы. «Эти двое тебя измотают!» – переживала за Соню мать. «Их отношения не были простыми, – утверждала Арова. – Эрик был очень сдержанным, а Рудольф – человек настроения. Эрик пытался объяснить ему разные вещи, а когда у него это не получалось, сильно расстраивался, и тогда они ссорились. Эрик уходил гулять, и Руди в поисках его прибегал в нашу квартиру. Рудольф слишком многого хотел от Эрика. Он всегда от него чего-то требовал, а Эрик говорил: «Я могу ему дать только то, что у меня есть, и потом чувствую, что из меня все соки выпиты».
Вскоре Брун начал склоняться к убеждению, что Нуреев хотел от него большего, чем он мог дать. Характер у Эрика тоже не был золотым. Близкие друзья знали его как доброго, великодушного человека с прекрасным чувством юмора, способного шутить с невозмутимым лицом. Но, по рассказу одного из приятелей Бруна, он мог «мгновенно преобразиться и сделаться невероятно холодным и враждебным», если чувствовал, что кто-то подбирается к нему слишком близко. Эта темная сторона его натуры проявлялась, когда он напивался, а в 60-е годы это случалось с тревожной частотой. По свидетельству Виолетт Верди, «Эрик скрывал свое пристрастие к алкоголю, немилосердно отравлявшее ему жизнь. Ему была присуща некоторая жестокость, и, выпив, он становился очень саркастичным и мог легко обидеть или оскорбить другого человека».
Расстроенный постоянными слухами о попытках Рудольфа его подсидеть, Брун однажды обвинил его в том, что он приехал из России только ради того, чтобы его «погубить». Он понимал, что бросил в лицо друга «ужасные слова», но что-то внутри него подстрекало Эрика их высказать. «Рудик так расстроился, что даже расплакался. “Откуда в тебе эта злость?” – спросил он», – вспоминал тот случай позднее сам Брун. Да, порою он бывал жестоким. Но он мог быть также необыкновенно щедрым; многие танцовщики своей карьерой были обязаны его руководству, да и Нуреев всегда признавал его помощь.
Приближались репетиции Рудольфа с Фредериком Аштоном, и в середине октября, когда Арова и Брун отправились в Лондон выступать с труппой Долина, Нуреев поехал с ними. Посмотреть на болгарскую танцовщицу и «датского принца» на сцене «Ипподрома» в Голдерс-Грине пришла Нинетт де Валуа. Танец Бруна настолько захватил ирландку, что она пригласила его танцевать в своей труппе в качестве гостевого артиста в следующем весеннем сезоне[161].
Рудольф тем временем с головой погрузился в репетиции с Аштоном. Фонтейн только изумлялась его неослабному усердию: «Он совсем себя не щадит!» Марго наблюдала за их первыми репетициями и потом подробно описала свои впечатления: «Он был отчаянно серьезным, нервным, напряженным и вкладывал в каждое па все свои силы, пока почти не валился с ног от усталости. Время от времени он останавливался, чтобы стянуть с ног гетры перед исполнением очень сложного па; выполнив его, он опять останавливался, выдыхал резко и с усилием, со звуком, похожим на горловой «Хо!». И вновь в ход шло шерстяное трико. После нескольких па он менял туфли и снова натягивал поверх трико гетры. И так продолжалось часа два. Он работал, как паровая машина». Фонтейн еще не знала о его огромных резервах прочности и внутренней потребности проверять себя на эту прочность.