Еще одно воспоминание: мы с Кульчицким пьем кофе или обедаем у Л. Ю. (Лили Юрьевны Брик. — П. Г.), и я за столом, где сидит человек десять из бывшего лефовского круга, провозглашаю, из озорства, тост за Сельвинского. Всеобщее молчание прерывает умная Л. Ю., говоря:

— Это их друг. Почему бы и не выпить.

Однажды на лестнице Литературного института я наблюдал встретившихся Сельвинского и Брика. У обоих в руках были одинаковые книжечки только что вышедшего «Дерева» Эренбурга. Они что‑то показали друг другу — каждый в своей книжечке, осклабились, кто‑то сказал: «Рифмы!» — и разошлись.

Чем мы занимались на семинаре Сельвинского? Поэзией и только поэзией. Своим делом. И уж никак не политикой.

Впрочем, тогда, в 1939–1941–м, почти все занимались своим делом. Политика нас касалась, могла коснуться в любое мгновенье. Но мы ее не касались. Из страха, из досрочной мудрости?

Я говорю, конечно, о внутренней политике, особенно о карательной. О политике внешней, которая нас коснуться не могла, говорили больше. Но немного. Я поступил в Литературный институт через несколько дней после заключения С. — Г. (Советско — Германского. — П. Г.) пакта и ушел из него на фронт — через несколько дней после его нарушения. Однако разговоров о пакте на семинаре я не помню. Не помню ни единого семинара, когда бы создавалось угрожающее — по политике — положение. Или даже просто двусмысленное. Почти все семинаристы были люди молодые, горячие, нервные, храбрые. Но не пытались перешибить обух плетью. Очень уж категоричен был категорический императив тех лет..

<p>Георгий Рублев</p>

В семинаре Сельвинского изредка появлялся желтолицый, черноволосый, старообразный, высокий, плотный, болезненный Жора Рублев. Он был старше меня на четыре — пять лет, а казалось — на двадцать. Познакомившись с нами, Рублев зазвал нас в гости, и в доме его на Телеграфном переулке мы бывали сравнительно часто с осени 1939–го до самой смерти Жоры, т. е. до 1957–го, 8–го или 9–го года.

Рублев говорил низким, грудным, почти чревовещательным голосом. Он был болен какой‑то редкой и неизлечимой болезнью вроде гнилокровия. Отсюда и желтолицесть, и старообразность, и весь образ жизни. Рублев почти всегда лежал. Мы с ним как‑то подсчитали — триста дней в году. Однако у Рублева была семья — неработавшая жена и мать — покеристка. Лежа, болея, порой умирая, он работал. Лежа принимал гостей. Гостей всегда было очень много. Рублев объяснял это тем, что сам никуда ни ходить, ни ездить не может и гости — его единственный канал познания мира. Звучало это убедительно, но со временем стало подвергаться сомнению.

Странный был человек, странная была семья, и дом был странный.

Стихи он писал сюжетные. Этим пригодился Сельвинскому, все старавшемуся переоборудовать поэзию по своему образу и подобию. Сюжет был одним из китов жесткой и старообразной конструктивистской поэтики, стоявшей, как земля в старинных космологиях, на немногих китах. Ничего, кроме сюжета, в стихах Р. не было, и Сельвинский, понимая это, больших надежд на него не возлагал. Возлагал небольшие.

Сюжеты Р. добывал из тонких журналов, которых в ту пору было немного. «Новое время», не устыдившееся заимствовать название у Суворина, ежемесячные тетрадки сторонников мира и еще что‑то. Все это прочитывалось, подчеркивалось, отсеивалось, прорабатывалось. Изредка какой‑нибудь факт, замысловатый и трогательный, перелагался довольно звучными и всегда ясными сюжетными стихами. Еще реже эти стихи печатали.

Звездный год рублевской поэтической карьеры — 1949–й, год сталинского семидесятилетия. После многих месяцев подготовки было вычитано и отсортировано более ста фактов о Сталине, а точнее — об отношении к Сталину народов мира.

Большая часть фактов, может быть около ста, была изложена в звучных и ясных сюжетных стихах, которые были предложены известнейшим композиторам страны, начиная с Шостаковича.

Тексты (около 80) — пошли. Со всех эстрад запели песни на слова Р. Я до сих пор помню некоторые — в избранных отрывках, конечно:

Я старая мать из Руана,Тра — та тра — та — та татата,Три сына мои партизанаПогибли во время войны,Но я обращаюсь к Вам, Сталин… —

и далее старая мать из Руана излагала, что ее три сына погибли не напрасно. Факт был несомненно заимствован из тонкого журнала, но амфибрахий, заострение и жар души принадлежали Р.

Была еще песня о Праге:

На улице Сталина в ПрагеКаштаны листвой шелестятО нашей бессмертной отваге,О мужестве наших солдат.
Перейти на страницу:

Все книги серии Мой 20 век

Похожие книги