Так прошли два дня. Работать с каждым днем становилось труднее. Иногда Леське казалось, что он не выдержит, все бросит и уйдет домой. Но где же тогда достать денег на отъезд в университет? К счастью, на четвертый день выпало воскресенье. Леська спал часов до пяти дня. Во сне ему мерещилась Марта, которая говорила, что добавка не полагается, а латышский тип женщин очень похож на немецкий, потом обхватила руками его голову и поцеловала глаза.
Елисей встал хорошо отдохнувшим, вышел во двор и умылся под рукомойником. Пантюшка сидел у порога женского сарая и выщипывал из балалайки одни и те же пять унылых нот. Рядом — Софья, такая же унылая, как и Пантюшкина песенка. Леська уселся рядом.
— Что это за колокол? Из чего он сделан?
Пантюшка перестал играть, но ничего не ответил.
— Вы знаете, — продолжал Елисей, — когда в Париже варили медь для колоколов собора Нотр-Дам, происходило это на площади, и вот парижане толпами валили к котлам и бросали в варево золотые кольца, браслеты, медальоны. Оттого у этих колоколов такой изумительный звон. Вот бы послушать. А?
Пантюшка молчал. Наконец Елисей с трудом понял, что мешает парочке предаваться наслаждению музыкой. Он крякнул, встал и пошел в поле.
— Вот и вся география! — сказал Пантюшка с облегчением.
Недалеко от дома стояли три перезимовавшие скирды сена. Елисей подошел к ближайшей, выкопал небольшое гнездо, улегся в нем и так пролежал до ужина.
По дороге к дому мчались серые кони, которыми правил хозяин. Рядом с отцом сидела Гунда. Старик возвращался из Евпатории, куда ездил каждое воскресенье в кирку молиться. Он влетел во двор, бросил вожжи и соскочил из брички на землю. Был он в цилиндре, в сюртуке, но бос, как апостол. Гунда вытащила из-под сиденья пару отцовских ботинок и, зацепив за ушки, понесла в дом.
Зазвонил колокол.
За ужином давали то, что осталось от обеда, и чай с плюшками. Сегодня ели плов из баранины. Немцы варили его без перца, но перец ставили на стол. Леська наперчил так, что рот у него горел. Он выпил поэтому два стакана и пришел в приподнятое настроение. На террасе было очень уютно. Уходить не хотелось. И тут он запел:
Голос звучал великолепно.
Из комнаты вышла Эмма, потом Каролина Христиановна, за ней Гунда, которая глядела на Елисея сдвинув брови.
И вдруг Софья подхватила сильным степным голосом:
Леська пел:
Софья:
И тут все увидели, как Софья у всех на глазах превращалась в красавицу: очи ее зажглись, румянец вспыхнул сквозь смуглоту с жаркой силой, и вся она стала статной, лихой, пленительной.
Пантюшка глядел на нее во все глаза: он только сейчас понял, что она и есть та самая раскрасавица, о которой поется в песне.
Каролина Христиановна смотрела на Елисея с улыбкой Марты Спарре. Поняла ли она, что Леська пел уже только для нее? Когда песня затихла, она сказала сниженным голосом:
— Unser Vater... то есть, извините, наш отец, мой муж, сказал, чтобы вы перестали петь. Он считает, что рабочие петь не должны. София, это и к тебе относится.
На Леську эти слова не произвели впечатления. Он мысленно поцеловал Марту в оба глаза и спросил:
— Чтобы мы перестали?
— Ну да. Конечно.
Елисей снова расцеловал Марту, теперь уже в обе щеки, и спросил:
— Перестали петь песни?
— О да, я сказала.
Теперь Леська поцеловал ее в горло, чуть-чуть выпуклое, как у голубя. Каролина Христиановна неловко повела шеей и покраснела.
Иногда мысли при полном безмолвии бывают такими ясными, точно надписи. И они никогда не лгут, как это часто бывает со словом.
— Значит, я понял вас так, — сказал Леська только для того, чтобы оттянуть время, — что мы должны прекратить пение?
Женщина вздохнула.
Елисей вскочил и вышел во двор.
Уже темнело. Елисей дошел до своего сарая, сел на пороге. И стал с хищностью опытного мужчины думать о том, что теперь между ним и хозяйкой возникла тайна, которая объяла обоих.
Он снова запел. Теперь это был вальс Вальдтейфеля:
Леська пел с таким неподдельным страданием, с такой глубокой печалью, что слезы звенели у него в горле. Вся неутоленная, бездомная его юность трепетала в его голосе. И тут он заметил силуэт, прижавшийся к столбу с колоколом. Это была Гунда. Волосы ее конским хвостом изгибались над затылком, как у девушек с этрусской вазы.