Незадолго перед моим отъездом в Коктебель Даша заболела, в первый и в последний раз на моей памяти. Но независимо от ее болезни их отъезд задерживался — наступала пора защиты кандидатских диссертаций, а Гербеты ездили только всей семьей.
Даша принадлежала к тем рыхловатым существам женского рода, которые всегда полубольны, вечно кутаются в платки, шали, стеганые халаты, любят шерстяные кофты, теплое белье, валенки и при этом не знают более тяжелых заболеваний, чем легкий насморк. На этот раз она подхватила грипп, и даже с температурой.
Непривычное лежание в постели, легкий жар, лекарства, визиты врача, атмосфера небольшой паники в доме — все это подействовало на Дашу расслабляюще. Впоследствии мне доводилось видеть в таком состоянии женщин после первых родов. Я навещал Дашу каждый день, но Анна Михайловна считала меня жароповышающим и быстро выгоняла. Когда у Даши твердо установилась температура тридцать шесть и шесть, мне разрешили проводить больше времени у одра выздоравливающей. Вообще Даша была вполне здорова, но ей приглянулась постельная разнеженность.
И вот, присев как-то на край ложа, я сомнамбулическим жестом засунул руку в вырез ее ночной рубашки и стал гладить и мять груди. Если мне до этого случалось ненароком сквозь одежду коснуться ее груди и промедлить с удалением грешной ручонки, то она делала это сама весьма решительным образом. При этом задрожавшие ресницы, участившееся мгновенно дыхание выдавали ее волнение, грудь, похоже, была самым чувствительным ее местом. А сейчас она опустила веки и отключилась от происходящего; дыхание было ровным и глубоким, тени ресниц недвижно лежали на скулах. Она как будто вобрала в себя то, что прежде вызывало в ней ощутимое волнение.
Свершилось! Я первый коснулся девственных персей. Увы, не первый. Это выяснилось во время этого же визита. Если б Гагарин, шагая по Красной площади навстречу своей всесветной славе покорителя космоса (он, кстати, никакого космоса не покорил, первым в космическом пространстве, сам того не зная, оказался Герман Титов, отчего и ощутил перегрузки, лишившие его всякого мужества, но останемся верны легенде), так вот, если б Гагарин, печатая шаг по торцам Красной площади, вдруг узнал, что до него в космосе побывал какой-нибудь дядя Митяй или дядя Минай, он не был бы так разочарован и убит, как я, обнаружив, что этой несказанной милости удостоен — и неоднократно — изгнанный из Коктебеля поэт. Я вообще не слишком ревнив, а Дашу в безграничности моего доверия вовсе не ревновал, считая: все запретное для меня было запретно и для других. Мы с Дашей уже завершали год любви, а мне только сейчас стало доступно то, что было привычной милостью поэта: валяться рядом с моей милой, почти раздетой, и мять ей соски.
Помню, я все пытался извлечь что-то положительное для Даши из ее чистосердечного признания, ведь она могла и промолчать. Почему же она все-таки сказала? Положительное упорно не давалось, зато возникало что-то другое.
Она сняла один из самых строгих запретов перед моим отъездом в Коктебель, этим она приоткрыла мне возможность новых пленительных наслаждений среди тамарисков, в дюнах и морской пучине. Коктебель никогда не пользовался славой Оптиной пустыни или Афонской обители, поэтому она дала понять, какая расплата меня ждет, если я не соблюду верности. Она не робкая и наивная девочка, она позволяла мужчине касаться ее обнаженной плоти.
Признания бывают разные: вынужденные, опрометчивые, расчетливо-лживые, расчетливо-правдивые. Дашино принадлежало к этой последней категории. Мне было обещано многое, но я же был предупрежден, что могу все потерять. Расчетливость сочеталась в Даше с порывом, причем последний преобладал. Даша хотела зарядить меня перед расставанием, зарядить надеждой и угрозой.
Даша все-таки промахнулась. Ей надо было бы ограничиться доверием нежности, девичьим самопожертвованием (пусть фальшивым), и я устоял бы не только перед соблазнами Коктебеля, но и Вавилона его лучшей поры, Парижа эпохи регентства и Хаммер-центра поры японского нашествия. Все испортили слова. Зачем мне было знать о достижениях поэта? Ведь сам поступок содержал в себе и предупреждение: перешла границу с тобой, перейду ее и с другим, если ты провинишься.
Почему люди говорят столько лишнего и, как правило, во вред себе? Иногда это идет от скрупулезной честности, от нежелания, чтобы тебя считали лучше, чем ты есть. Но куда чаще болтовня — следствие переоценки себя. Человек кажется себе настолько прекрасным, настолько выше всей окружающей сволочи, что он нисколько не стыдится своих маленьких милых недостатков: блядства, вранья, эгоизма, скупости, завистливости, мстительности и мошенничества, а тем, что считают причудами, своеобразием собственной личности, — гордятся. Не признаются лишь в уголовно наказуемых поступках.
Дашино признание не связало, а раскрепостило меня, к чему я вовсе не стремился. Ощущение Дашиной немаленькой груди, хорошо и полно заполняющей обширную ладонь поэта, возникало во мне куда чаще, чем это требовалось для моего внутреннего комфорта.