Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно и незаметно начал отравлять меня. Я уже находила прелесть в рыжих холмах и с удовольствием слушала стихи Макса:

…Моей мечтой с тех пор напоены

Предгорий героические сны

И Коктебеля каменная грива;

Его полынь хмельна моей тоской,

Мой стих поет в строфах его прилива,

И на скале, замкнувшей зыбь залива,

Судьбой и ветрами изваян профиль мой.

„Коктебель".

Но М. А. оставался непоколебимо стойким в своем нерасположении к Крыму.

Передо мной его письмо, написанное спустя пять лет, где он пишет: „Крым, как всегда, противненький…" И все-таки за восемь с лишним лет совместной жизни мы три раза ездили в Крым: в Коктебель, в Мисхор, в Судак, а попутно заглядывали в Алупку, Феодосию, Ялту, Севастополь… Дни летели, и надо было уезжать.

Снова Феодосия.

До отхода парохода мы пошли в музей Айвазовского, и оба очень удивились, обнаружив, что он был таким прекрасным портретистом… М. А. сказал, что надо, во избежание морской болезни, плотно поесть. Мы прошли в столовую парохода. Еще у причала его уже начало покачивать. Вошла молодая женщина с грудным ребенком, села за соседний столик. Потом внезапно побелела, ткнула запеленутого младенца в глубь дивана и, пошатываясь, направилась к двери.

— Начинается, — зловещим голосом сказал М. А. Прозвучал отходной гудок. Мы вышли на палубу. За бортом горбами ходили серые волны. Дождило.

М. А. сказал:

— Если качка носовая, надо смотреть вот в эту точку. А если бортовая — надо смотреть вот туда.

— О, да ты морской волк! С тобой не пропадешь, — сказала я и побежала по пароходу. Много народу уже полегло. Я чувствовала себя прекрасно и поступила в распоряжение помощника капитана, упитанного, розового, с сияющим прыщом на лбу. Он кричал:

— Желтенькая! (я была в желтом платье). Сюда воды! Желтенькая, скорее!

И так далее.

Было и смешное. Пожилая женщина лежала на полу на самом ходу. Помощник капитана взял ее под мышки, а я за ноги, чтобы освободить проход. Женщина открыла мутные глаза и сказала с мольбой:

— Не бросайте меня в море…

— Не бросим, мамаша, не бросим! — успокоил ее пом. Я пошла проведать своего „морского волка". Он сидел там, где я его оставила.

— Макочка, — сказала я ласково, опираясь на его плечо. — Смотри, смотри! Мы проезжаем Кара-Даг!

Он повернул ко мне несчастное лицо и произнес каким-то утробным голосом:

— Не облокачивайся, а то меня тошнит!

Эта фраза с некоторым вариантом впоследствии перешла в уста Лариосика в „Днях Турбиных":

— Не целуйтесь, а то меня тошнит!

Когда мы подошли к Ялте, она была вся в огнях — очень красивая — и, странное дело, сразу же устроились в гостинице, не мыкались, разыскивая пристанище на ночь — два рубля с койки — у тети Даши или тети Паши, как это практикуется сейчас.

А наутро в Севастополь. С билетами тоже не маялись — взял носильщик.

Полюбовались видом порта, городом, посмеялись на вокзале, где в буфете рекламировался „ягодичный квас"…

Позже в „Вечерней красной газете" (1925 г.) появилась серия крымских фельетонов М.А.Булгакова.

А еще позже был отголосок крымской жизни, когда у нас на голубятне возникла дама в большой черной шляпе, украшенной коктебельскими камнями. Они своей тяжестью клонили голову дамы то направо, то налево, но она держалась молодцом, выправляя равновесие.

Посетительница передала привет от Максимилиана Александровича и его акварели в подарок. На одной из них бисерным почерком Волошина было написано: „Первому, кто запечатлел душу русской усобицы"…

Посетила нас и сестра М.А. Варвара, изображенная им в романе „Белая гвардия" (Елена), а оттуда перекочевавшая в пьесу „Дни Турбиных". Это была миловидная женщина с тяжелой нижней челюстью. Держалась она, как разгневанная принцесса: она обиделась за своего мужа, обрисованного в отрицательном виде в романе под фамилией Тальберг. Не сказав со мной и двух слов, она уехала. М. А. был смущен…

Вспоминаю одну из первых оплеух (потом их было без счета). В одном из своих писаний Виктор Шкловский выразился так: „А у ковра Булгаков". (Гамбургский счет. Л. 1928, стр. 5.) Поясню для тех, кто не знаком с этим выражением. Оно означает, что на арене „у ковра" представление ведет, развлекая публику, клоун.

Я никогда не забуду, как дрогнуло и побледнело лицо М. А. Выпад Шкловского тем более непонятен, что за несколько дней перед этим он обратился к Булгакову за врачебной консультацией. Конечно, полного иммунитета от оплеух и уколов выработать в себе было нельзя, но покрыться более толстой кожей, продубиться было просто необходимо, как покажет сама жизнь.

Между тем, работа над пьесой „Дни Турбиных" шла своим чередом. Этот период в жизни Михаила Афанасьевича можно назвать зарей его общения с Художественным театром. И, конечно, нельзя было предвидеть, что через какие-нибудь десять лет светлый роман с театром превратится в „Театральный роман". Был М.А. в то время упоен театром. И если Глинка говорил: „Музыка — душа моя!", то Булгаков мог сказать: „Театр — душа моя!"

Перейти на страницу:

Похожие книги