Наконец «насилие», как я уже сказала, отличается инструментальным характером. Феноменологически оно близко к мощи (
Возможно, не лишне будет добавить, что этим различиям, хотя отнюдь не произвольным, вряд ли соответствуют столь же жесткие разграничения в реальном мире, из которого тем не менее они извлечены. Так, институционализированная власть в организованных сообществах часто предстает в обличии авторитета, требующего немедленного беспрекословного признания; без него не смогло бы функционировать ни одно общество. (Незначительный и пока что единичный эпизод в Нью-Йорке показывает, что может случиться, когда подлинный авторитет в социальных отношениях разлагается до такой степени, что уже не может работать даже в своей производной, чисто функциональной форме. Мелкая неполадка в системе метрополитена (отказали двери поезда) привела к остановке движения, которая продолжалась четыре часа и затронула более пятидесяти тысяч пассажиров, из-за того, что, когда транспортные власти попросили пассажиров покинуть аварийный поезд, те попросту отказались[68].) Более того, как мы увидим, нет ничего более обычного, чем сочетание насилия и власти, и ничего более редкого, чем насилие и власть в своей чистой и потому крайней форме. Но из этого не следует, что авторитет, власть и насилие суть одно и то же.
Однако следует признать, что мышление о власти в категориях повеления и повиновения и проистекающее отсюда уравнивание власти с насилием становится особенно привлекательно при обсуждении того, что фактически является лишь одним из частных случаев власти, а именно власти правительства. Поскольку как в международных отношениях, так и во внутренних делах насилие предстает как последнее средство для защиты структуры власти от индивидуальных посягательств – иностранного врага или местного преступника, – то создается впечатление, будто насилие служит необходимым условием власти, а власть – всего лишь фасад, бархатная перчатка, либо скрывающая железную руку, либо, как выясняется, принадлежащая бумажному тигру. Однако при более тщательном рассмотрении такое представление [о власти] теряет большую часть своего правдоподобия. В нашем контексте разрыв между этой теорией и реальностью, возможно, лучше всего виден на примере феномена революции.
С самого начала века теоретики революции говорили нам, что шансы революции значительно уменьшаются в соответствии с ростом разрушительной силы оружия, находящегося в исключительном распоряжении правительств[69]. Но история последних семидесяти лет с ее невероятным перечнем успешных и неуспешных революций говорит о другом. Неужели те, кто хотя бы пытался выступить при таком неравенстве сил, были сумасшедшими? И как (оставив в стороне примеры полного успеха) можно объяснить даже временный успех революций? Дело в том, что разрыв между принадлежащими государству средствами насилия и тем, что доступно народу, – от пивных бутылок до коктейлей Молотова и винтовок – всегда был столь огромен, что технический прогресс здесь вряд ли имеет особое значение. Инструкции учебника о том, «как устроить революцию», в постепенной последовательности от несогласия к заговору, от сопротивления к вооруженному восстанию, основаны на ошибочном представлении, будто революции «устраиваются». В споре насилия с насилием превосходство правительства всегда было абсолютным; но это превосходство длится лишь до тех пор, пока в неприкосновенности сохраняется властная структура правительства, т. е. пока приказы исполняются, а войска или полицейские силы готовы пустить в ход оружие. Когда это уже не так, ситуация резко меняется. Не только бунт оказывается не подавлен, но и само оружие переходит в другие руки – иногда, как в венгерской революции 1956 года, в течение нескольких часов. (Нам следовало бы знать о таких вещах после долгих лет напрасной войны во Вьетнаме, где в течение долгого времени перед тем, как начала поступать массовая русская помощь, Фронт национального освобождения сражался против нас с помощью оружия, изготовленного в Соединенных Штатах.) Лишь после того, как это произойдет, лишь после того, как распад находящегося у власти правительства позволит мятежникам вооружиться, имеет смысл говорить о «вооруженном восстании», которое часто вообще не происходит или происходит тогда, когда в нем уже нет необходимости. Когда приказы уже не исполняются, средства насилия становятся бесполезны; а вопрос об исполнении приказов решается не отношением «приказ-повиновение», но мнением и, разумеется, числом тех, кто это мнение разделяет. Все зависит от стоящей за насилием власти. Внезапный драматический распад власти, выливающийся в революцию, словно при вспышке света показывает, что гражданское повиновение законам, правителям, институтам есть всего лишь внешнее проявление поддержки и согласия.