Я бы сейчас представил это таким образом, что система, в сущности, помещается в среду уже существующих внешних систем: внешних для языковой способности, внутренних для сознания. То есть имеется сенсомоторная система, которая существует независимо от языка; может быть, она как-то видоизменяется из-за присутствия языка, но, в сущности, она там присутствует независимо от языка. Кости среднего уха из-за присутствия языка не изменяются. Еще там, где-то находится какая-то система мышления (формирования понятий, интенций и т. д.). Сюда относится то, что традиционно называется «общими понятиями» или «врожденными идеями». Также, может быть, анализ в терминах того, что называется «наивной психологией», интерпретация действий людей в терминах убеждений и желаний, узнавание вещей в мире и того, как они двигаются, и т. д. Ну и надо полагать, что все это не находится всецело в зависимости от языка; вероятно, у других приматов есть что-то похожее, и даже, может быть, способность приписывать сознание другим организмам, по этому вопросу сейчас идет много дебатов. Языковая способность должна взаимодействовать с этими системами, иначе она вообще ни на что не годится. И тогда мы вправе спросить: хорошо ли ее конструкция подходит для взаимодействия с этими системами? Вот тогда- то и получается совсем иной набор условий. На самом деле, единственное условие, которое вырисовывается четко, заключается в том, что этим системам должна быть доступна информация, которая хранится в языке, ведь он, в сущности, представляет собой информационную систему — таково это единственное условие. Мы можем спросить, хорошо ли конструкция языка отвечает условию доступности для систем, в которые он встроен. «Читаема» ли предоставляемая им информация для этих систем? Это, как если бы мы спросили: доступна ли печень для других систем, с которыми она взаимодействует? Если бы печень вырабатывала нечто, не желчь, но нечто другое, чему организм был бы не в состоянии найти применение, то ничего хорошего из этого бы не вышло. И этот вопрос — иной, нежели приспособлена ли печень к жизни в культуре потребления вина. Совсем иной вопрос.
АБ и ЛР: Эмпирически содержательное определение совершенства подразумевает выявление возможных несовершенств. Словоизменительную морфологию часто называют видимым несовершенством. К примеру, в искусственно созданных формальных языках есть рекурсивный синтаксис, способный исчислять выражения на неограниченной области, но в них нет ничего, напоминающего морфологию естественного языка. Какой интуицией здесь следует руководствоваться?
Морфология представляется одновременно и несовершенством, и определяющим свойством естественных языков. Как примирить эти два аспекта в минималистской перспективе?
НХ: Морфология — чрезвычайно поразительное несовершенство; по крайней мере, она представляется несовершенством при поверхностном взгляде. Если бы вы проектировали систему, вы бы не стали вносить ее в проект. Но, впрочем, не только ее; например, ни в каком формальном языке нет ни фонологии, ни прагматики, ни смещенности в том смысле, в каком мы все ее понимаем: выражения встречаются не там, где вы их интерпретируете, а где-то еще. Все это — несовершенства, на самом деле, даже тот факт, что существует более одного языка, — это своего рода несовершенство. Почему так? Все это, — по крайней мере на первый взгляд, несовершенства, вы бы не стали привносить их в систему, если бы пытались сделать так, чтобы она работала достаточно просто. Неплохая интуиция, которой можно руководствоваться по поводу несовершенств, заключается в том, чтобы сравнить естественные языки с искусственно созданными «языками», с искусственно созданными символическими системами. Когда найдете какие-нибудь отличия, можете подозревать, что перед вами — нечто, на первый взгляд представляющее собой несовершенство. А отличия есть практически по всем пунктам. Например, в формальных языках нет четко установленного синтаксиса; в них есть просто множество правильно образованных выражений, а синтаксис может быть какой угодно. Поэтому не существует правильного ответа на вопрос: каковы