Пушкин, хорошо знавший налеты этого пианственного буя, сам же и противопоставил ему классическую силу духовного трезвения. И вот блуждания мечты повели его к духовной реальности; не к бытовому реализму или натурализму, не к безмерной фантастике романтизма и не к пустотам сентиментального идеализма, но к истинным высотам художества. Все самые противоположные опасности современной ему литературы – от фонвизинского быта до отвлеченного идеализма Батюшкова, от французской «позы» и «фразы» до сентиментальности Жуковского, от субъективной прихоти Байрона, а иногда и Гёте, до безмерной фантастики Гофмана, – все были преодолены классической мерой и зорко-утонченным вкусом Пушкина, энергией его чу́дного стиха и скромной точностью его прозы. Здесь эмпирическая правда была соблюдена, но насыщена духовной глубиной и символикой. Полет фантазии остается свободным, но нигде не преступает меру правдоподобия и вероимности. Все насыщено чувством, но мера чувства не допускает ни сентиментальности, ни аффектации. Это искусство показывает и умудряет, но не наставничает и не доктринерствует. В нем нет тенденции или нравоучения, но есть углубление ви́дения и обновления души. После этого искусства напыщенность и ходульность оказались скомпрометированными навсегда: «феатральностъ», ложный пафос, поза и фраза стали невыносимы.
Пианство мечты было обуздано предметною трезвостью. Простота и искренность стали основой русской литературы. Пушкин показал, что искусство чертится алмазом; что «лишнее» в искусстве нехудожественно; что духовная экономия, мера и искренность составляют живые основы искусства и духа вообще. «Писать надо, – сказал он однажды, – вот этак: просто, коротко и ясно»[65]. И в этом он явился не только законодателем русской литературы, но и основоположником русской духовной свободы, ибо он установил, что свободное мечтание должно быть сдержано предметностью, а пианство души должно проникнуться духовным трезвением.
Такою же мерою должна быть скована русская свобода и в ее расточаемом обилии.
Свободен человек тогда, когда он располагает обилием и властен расточить его. Ибо свобода есть всегда власть и сила; а эта свобода есть власть над душою и над вещами, и сила – в щедрой отдаче их. Обилием искони славилась Россия, чувство его налагало отпечаток на все русское, но, увы, новые поколения России лишены его. Кто не знает русского обычая дарить, русских монастырских трапез, русского гостеприимства и хлебосольства, русского нищелюбия, русской жертвенности и щедрости, тот поистине не знает России. Отсутствие этой щедрой и беспечной свободы ведет к судорожной скупости и черствости («скупой рыцарь»). Опасность этой свободы – в беспечности, бесхозяйности, расточительности, мотовстве, в способности играть и проигрываться…
Как истинный сын России, Пушкин начал свое поэтическое поприще с того, что расточал свой дар, сокровища своей души и своего языка без грани и меры. Это был поистине поэтический вулкан, только что начавший свое извержение; или гейзер, мечущий по ветру свои сверкающие брызги; они отлетали, и он забывал о них, другие подхватывали, повторяли, записывали и распространяли… И сколько раз впоследствии сам поэт с мучением вспоминал об этих шалостях своего дара, клял себя самого и уничтожал эти несчастные обрывки…[66]
Уже в «Онегине» он борется с этой непредметной расточительностью и в пятой главе предписывает себе
…Эту пятую тетрадьОт отступлений очищать.(4, 99)В «Полтаве» его гений овладел беспечным юношей: талант уже нашел свой закон; обилие заковано в дивную меру; свобода и власть цветут в совершенной форме. И так обстоит во всех зрелых созданиях поэта [67]: всюду царит некая художественно-метафизическая точность, щедрость слова и образа, отмеренная самим эстетическим предметом. Пушкин, поэт и мудрец, знал опасности Скупого рыцаря и сам был совершенно свободен от них – и поэтически, силою своего гения, и жизненно, силою своей доброты, отзывчивости и щедрости, которая доныне еще не оценена по достоинству.
Таково завещание его русскому народу в искусстве и в историческом развитии: добротою и щедростью стоит Россия; властною мерою спасется она от всех своих соблазнов.
Укажем, наконец, еще на одно проявление русской душевной свободы – на этот дар прожигать быт смехом и побеждать страдание юмором. Это есть способность как бы ускользнуть от бытового гнета и однообразия, уйти из клещей жизни и посмеяться над ними легким, преодолевающим и отметающим смехом.