Среди ушедших друзей есть несколько человек, память о которых с горизонта моего сознания вряд ли исчезнет. С 7 августа 2015 года один из отчетливых на нем силуэтов – Самуила Лурье, Сани, как большинство приятелей его называли. А примкнувшие к приятелям – Сашей. Как к Самуилу, насколько помню, я к нему вообще ни разу не обратился со дня знакомства – летом 1959 года, когда мы уехали на практику в диалектологическую экспедицию и поселились вдвоем в псковской деревне Логово. Мы только что закончили первый курс филфака, и представления о жизни уже тогда были у нас расписаны литературными узорами. Почти синхронно, переиначивая Маяковского, мы резюмировали: «Вот и для нас уготовано Логово!» Оно нам понравилось. Изба с вполне бодрыми стариком и старухой стояла на околице, вместо изгороди за ней простирался склон заросшего оврага с «псковскими далями» в перспективе. Старик ловил вершей рыбу в недалеком озерце, старуха пряла свою пряжу. С хозяевами отношения сложились идеальные: мы подворовывали для них сено, они потчевали нас огурцами с медом. Тот самый набор, над которым желчно посмеивался Достоевский, прочитав «Анну Каренину»: дескать, Толстой думает, если он научился есть огурцы с медом, то народной жизни причастен. Мы, в отличие от толстовского героя, ведать не ведали, что «к сотовому меду огурцы свежие подаются». Для нас это было экзотическое лакомство, в привычное глаголание о тяжелой крестьянской доле никак не вписывающееся.
Для собирания псковского диалекта нам достаточно было необременительного общения с деревенскими. Ограничивалось оно преимущественно хозяевами избы. Куда как забавным казалось нам, к примеру, спросить, как они оценят портрет Цицерона из книжки, у нас случившейся. Ответ был выписан на словарную карточку: «Цицерон – красивый дядюга». Нужный окказионализм был добыт: словечко просилось в картотеку почтенного лексиколога Б. А. Ларина. Развлечение совмещалось с выполнением поставленной перед нами задачи… Записали мы, помнится, и такую частушку:
На вопрос, что значит «завопел», старуха смешливо замахала руками. Но ничего не ответила. Как и старик.
Все же больше нас интересовали не частушки, а лирика Александра Блока, что́ у него, скажем, в строчках «И лживый блеск созвездий милых / Под черным шелком узнаю» довлеет себе: глаза очередной «незнакомки» или символика соответствий земного и небесного – «путь комет»? метафизика «падений»?
Вообще вся история наших с Самуилом Лурье дружеских отношений есть разговор о литературе. И Блока мы тогда знали много лучше, чем современное стихотворчество. Знание, не исчезнувшее с годами.
Из новой неподцензурной поэзии нам в то лето доставались какие-то обрывки, часто безымянные, например строчки, предположительно принятые нами за стихи Ольги Берггольц:
И еще несколько строчек, которые я забыл, нигде больше не встречал и не вспоминал. Только сейчас, оживляя «былое», нашел в интернете: это неавторизованный вариант начала стихотворения сокурсника Беллы Ахмадулиной по Литинституту Юрия Панкратова. Вместе с приятелем Иваном Харабаровым он отрекся от литературного крестного отца Бориса Пастернака, а потому для нас канул. В оригинале еще строк пятьдесят, да и первые висели в моей памяти не совсем точно. Вспомнились они из-за «рациона порциона»: мне этот каламбур показался претенциозным (напечатанный в самиздатском «Синтаксисе» Александра Гинзбурга, он звучит более литературно: «…рацион с порционом убоги»). Сане же, наоборот, обостряющим наше восприятие скудной действительности. Не скажу – не уверен, – кто какой тезис отстаивал. Много важнее другое: поскольку мы относились в ту пору друг к другу со всем пылом настигшей нас дружбы, заподозрить, что кто-то из нас в возникавших спорах оплошал, мы не могли. Так, не без удивления, мы открыли для себя закон: поэтический текст не имеет однозначного толкования, иметь его не может и содержит в самом себе разные уровни выражения, противоборствующие начала. Еще более важно, что речь как тайна предстала перед нами возвышенной загадкой речи поэтической.
Разумеется, подобный подход к анализу художественного текста – не наше открытие, для себя я его переоткрыл вскоре в трудах Л. С. Выготского. Важен был сам уход от прививавшейся нам в школе и, как, увы, вскоре выяснилось, на филфаке тоже одномерной оценки любого творения.
«В это лето, – написал мне Саня позже, – я научился мыслить самостоятельно».