Они начали быстро играть текст. Тотчас все стало безумно интересно — обнаружился жанр пьесы. Это была «улица в 2 часа дня», где все важно и все неважно. Все эфросовские психологические изыски, все тонкости, наработанные актерами за эти мучительные репетиции, — как они заиграли, когда все пошло в темпе!
И впервые по-настоящему захватило.
На следующий день пришел Эфрос. Видно было, что он болен. Выглядел он ужасно.
Сказал:
— Начнем репетицию.
Потом снял часы, положил перед собой. И добавил:
— Давайте-ка сегодня побыстрее…
Они начали играть. И раздался его голос:
— Еще быстрее!
И потом почти крик:
— Быстрее, как можете… И еще быстрее!
Репетиция закончилось. Он обернулся ко мне. Он улыбался, он вновь меня любил.
И сказал только одно слово:
— Взлетело!!!
Он поставил пять моих пьес, и мне кажется, что это был лучший спектакль. Спектакль, который никто не увидел. Потому что больше он никогда к нему не вернулся.
Начался новый сезон, он не пришел в Театр Моссовета.
Я был ужасно зол. Злы были и актеры. Хотя и я, и они понимали: «увлечь власть» этим спектаклем было невозможно. Впереди ждала жестокая борьба — надо было пробивать, доказывать и т. д. Я решил тогда: он попросту поберегся, понял, что после инфаркта он всего этого не выдержит.
Но теперь я думаю обо все этом иначе. Все эти причины годятся для нормального человека. А он был иной. Он воистину жил репетицией, ему самое главное было найти ключик. Он его нашел — «взлетело!» И все!
А дальше — борьба за премьеру, все наши тогдашние битвы — это ему было скучно. Там, где начиналась политика, там для него умирало искусство. У него на все это не было времени, он должен был открывать ключиком другое. Новая репетиция — новая любовь, новое неведомое.
Смешок
Меня вызвали в Московский городской комитет партии.
В маленьком кабинете сидел какой-то молодой человек, инструктор горкома. Он сразу начал на «ты».
— Ты, старик, написал три пьесы, которые сняли. Ты понимаешь, государство затратило деньги, театры мобилизовали лучшие актерские силы, актеры тратили нервы, а мы вынуждены были их снять. Ты понимаешь, старик, кто ты?! Ты бракодел. Короче, сейчас ты пойдешь домой и напишешь пьесу. Нужную. Но ты должен знать, что если опять будет не та пьеса, она будет у тебя последней. Причем никаких статей в газетах про тебя не появится. Шумная критика — все, что вы все так любите… ничего этого не будет. Будет указание. После него ставить тебя не будут нигде — куда ты не ткнешься. Знаешь, как с молью поступают?.. Открывают сундук, а там моль. И вот внутри посыпают нафталином и захлопывают крышку. Тишина, темнота — и нету моли. Иди и пиши ту пьесу. Это тебе дружеский совет.
Весь монолог был пересыпан дружеским матом.
Я ничего не ответил.
Я ушел.
Сел писать в тот же день. Сначала написал эпиграф:
«И раз навсегда объявляю: что если я пишу, как бы обращаясь к читателям, то так мне легче писать… Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет…»
Это была цитата из Достоевского, которую я прочел накануне.
После нее написал первое слово в пьесе. Это была ремарка: «Смешок». Это был мой смешок, мой ответ на предупреждение сукина сына.
А потом долго думал, о чем я буду писать. И понял: это будет пьеса о Лунине. Об одном из очень немногих декабристов, которых не сломали.
Лунин
«Лунин» — это история о последних трех часах жизни декабриста Михаила Лунина. Место действия — тюрьма Акатуй. Она считалась самой страшной тюрьмой в России. А в России тюрьму ценить умеют. Тюремщики получают приказ удавить Лунина. Но они знают, как опасен сей господин — он так просто к себе не подпустит. Большой физической силы был человек. Удавить-то они его все равно удавят, но крови-то, крови будет… И они приходят к нему договариваться. Официально он умрет от апоплексического удара. Но если согласится подпустить убийц, дают ему три часа жизни перед, чтоб последнюю волю изложить смог, завещание написал, со священником встретился. И главное — к смерти приготовился. И он соглашается, только просит на руки убийц посмотреть — на руки тех, кто жизнь его примет.
… И вот они наступают эти последние три часа.
И тотчас в камере начинается его театр.
«Господа, как спастись в тюрьме, ужаснее которой нет в России… Сердцу полезны страдания… Но разум угасает… в грязи, в вони, в мучениях, в обществе убийц и фальшивомонетчиков, где единственное зрелище — публичная порка, которую заставляют меня смотреть! Но я открыл: страдание — пища сердца… а пища разума? Беседа! Воображение! И вообще, господа, что такое воображение? Коли каждую ночь вы будете видеть сон, который есть продолжение сна предыдущей ночи… как вы отличите дневную реальность от сновидений? Воображение, господа, поверьте, это та же реальность! Ибо после публичной порки… после поручика Григорьева и убийц… возвращаясь в свою камеру, я в воображении учился видеть Магомета и Будду… Я научился беседовать с ними!.. И неужели вы думаете, я признаю после того реальностью физиономию поручика? Поверьте, воображение реальнее реальности! (Смешок.) И тогда я понял: спасен! спасен!..»