Еще далее, чем г. Брандис, зашел в этом направлении другой медик, который не удовольствовался заимствованием одних только мыслей, а уж заодно воспользовался и словами. Именно, господин Антон Розас, ординарный профессор Венского университета, в первом томе своего «Руководства к офтальмологии», который появился в 1830 г., весь свой § 507 дословно списал из моего сочинения «О зрении и цветах», которое появилось в 1816 году, – именно со страниц 14–16, не упомянув при этом ни слова обо мне и даже ничем не отметив, что здесь говорит не он, а другое лицо. Уже одним этим достаточно объясняется, почему он в своих перечнях 21 сочинения о цветах и 40 сочинений по физиологии глаза, приводимых в § 542 и § 567, остерегся назвать мое сочинение; и это было с его стороны тем благоразумнее, что и сверх указанных выше страниц он присвоил себе из него еще много другого – без упоминания моего имени. Напр., в § 526 все, что он приписывает разным «говорят», относится только ко мне. Весь его § 527 только что не совершенно дословно списан с 59 и 60 страниц моего сочинения. То, что в § 535 он без дальних слов приводит как «очевидное» – именно, что желтый цвет представляет собою 34, а фиолетовый – 14 деятельности глаза, – никогда ни одному человеку не было «очевидно», пока я этого «очевидным» не сделал, и даже вплоть до нынешнего дня это остается мало кому известною и еще меньше кем признаваемой истиною; и для того, чтобы ей без дальних слов именоваться «очевидною», нужно еще многое – между прочим, и то, чтобы меня похоронили; до тех же пор необходимо отсрочить даже и серьезное исследование этого вопроса, так как подобное исследование, действительно, легко может сделать очевидным, что настоящая разница между ньютоновской теорией цветов и моею заключается в том, что его теория ложна, а моя истинна, а такой результат для моих современников мог бы показаться не иначе как обидой; чего ради по мудрому и древнему обычаю серьезное исследование вопроса откладывается еще на немногие остающиеся годы живота моего. Господин Розас не знал этой политики, но, подобно копенгагенскому академику Брандису, счел возможным, коль скоро о вещи нигде не упоминается, объявить ее своей добычей – de bonne prise[28]. Вы видите, что севернонемецкая и южнонемецкая честность еще недостаточно столковались между собою. Далее, все содержание § 538, 539, 540 в книге г. Розаса целиком заимствовано из моего § 13 и большею частью даже буквально с него списано. Только один раз г. Розас счел себя вынужденным процитировать мое сочинение – именно в § 531, где для факта ему нужен поручитель. Забавен прием, к которому он прибегает для того, чтобы привести даже те дроби, какими я, согласно своей теории, выражаю все цвета. Присвоить себе последние совершенно sans façon[29] – это, очевидно, показалось ему все-таки не совсем удобным; поэтому он и говорит на стр. 308: «Если бы мы захотели выразить упомянутое отношение цветов к белому в числах и приняли белый цвет за 1, то можно было бы между прочим (как то сделал уже Шопенгауэр) установить следующую пропорцию: желтый цвет = 34, оранжевый = 23, красный = 12, зеленый = 12, синий = 13, фиолетовый = 14, черный = 0». Хотел бы я знать, каким образом можно это сделать «между прочим», не додумавшись предварительно до всей моей физиологической теории цветов, к которой исключительно относятся приведенные цифры и помимо которой они – просто неименованные числа безо всякого значения? Далее, каким образом возможно это сделать, если, подобно господину Розасу, признавать ньютоновскую теорию цветов, с которой эти числа находятся в совершенном противоречии? Наконец, чем объяснить, что протекли тысячелетия, как люди думают и пишут, а применить как раз эти дроби для выражения цветов никому еще и в голову не приходило, кроме нас двоих – меня да господина Розаса? Ведь то, что г. Розас так же точно применил бы эти самые дроби, даже если бы я случайно «уже» не сделал этого 14 лет назад и совершенно излишним образом не предупредил его, – ведь это явствует из его приведенных слов, которые показывают, что все дело здесь в одном «хотении». Между тем именно в этих дробях заключается тайна цветов, и единственно посредством них возможно правильное заключение о сущности цветов и различии их друг от друга. Впрочем, я был бы еще рад, если бы плагиат являлся величайшим из бесчестий, пятнающих немецкую литературу; но нет, их есть еще много других, гораздо более глубоких и пагубных, к которым плагиат относится так, как грошовое карманное воровство (англ. pickpocketing) – к уголовным преступлениям. Я разумею царящий в литературе низкий и презренный дух, в силу которого личный интерес служит путеводной звездою там, где ею должна бы быть истина, и под личиною мысли говорит умысел. Гнуть спину и глядеть в глаза сильным мира сего – вошло в повседневный обиход; Тартюфиады разыгрываются без грима, и даже Капуцинады раздаются в стенах, посвященных науке. Великое слово «просвещение» сделалось чем-то вроде брани, величайшие мужи прошлого столетия: Вольтер, Руссо, Кант, Юм – подвергаются всяческому поношению, они, эти герои, эта краса и благодетели человечества, слава которых распространена по обоим полушариям и если может еще от чего-нибудь возрасти, то разве от того, что во все времена и повсюду, где только выступают обскуранты, последние оказываются их злейшими врагами – и не без основания. Заключаются литературные союзы и братства ради совместной хулы и хвалы, и вот все дурное венчают лаврами, о нем трубят на весь мир, а все хорошее клеймят или, как выражается Гёте, «держат в секрете и ненарушимом молчании, и в этом роде инквизиционной цензуры немцы дошли до совершенства» (Tag- und Jahreshefte, J. 1821). Мотивы же и соображения, в силу которых все это делается, слишком низменны для того, чтобы я занялся их перечислением. Какая глубокая пропасть разделяет, однако, “Edinburgh’ Review”[30], которое в интересах дела издают независимые gentlemen[31] и которое с честью1 носит свой благородный, заимствованный у Публия Сира эпиграф: “Judex damnatur, cum nocens absolvitur”, и полные задних мыслей, осмотрительные, робкие, бесчестные литературные журналы немцев, эти издания, которые по большей части фабрикуются наемниками ради денег и должны бы иметь своим эпиграфом слова: “Accedas socius, laudes, lauderis ut absens”[32]. Теперь, по прошествии 21 года, я постигаю смысл того, что́ сказал мне Гете в 1814 году в Берке, где я застал его за книгою г-жи Сталь “De l’Allemagne”[33]. В разговоре об этой писательнице я выразил мнение, что она дает преувеличенное изображение честности немцев, вследствие чего может ввести иностранцев в заблуждение. Гете рассмеялся и сказал: «Да, в самом деле, они вообразят, что можно не привязывать чемодана к экипажу, и чемодан у них отрежут». Но потом он прибавил уже серьезно: «А кто хочет узнать немецкую бесчестность во всем ее объеме, тот пусть ознакомится с немецкой литературой». Вот уж правда так правда! Но что особенно возмущает в бесчестной немецкой литературе, так это служение современности, в котором упражняются мнимые философы, действительные обскуранты. «Служение современности»! Выражение это, хоть я и составляю его по английскому образцу, не нуждается в объяснении, как и самый факт не нуждается в доказательстве: если кто-нибудь возымеет дерзость отрицать его, то этим самым он только даст вящее подтверждение моему тезису. Кант учил, что на человека надо смотреть только как на цель и ни в каком случае нельзя смотреть на него как на средство; что и на философию надо смотреть как на цель, а не как на средство, – этого он даже не считал нужным говорить. Служение современности в крайнем случае простительно во всяком одеянии: и в рясе, и в горностаях – но только не в трибонии, плаще философа; кто облачился в него, тот присягнул под знаменем истины, а где надо служить истине, там всякое другое соображение, с чем бы оно ни считалось, является постыдной изменой. Вот почему Сократ не уклонился от цикуты, а Бруно – от костра. А наших мнимых философов стоить поманить куском хлеба, и они сейчас же увильнут в сторону. Или они настолько близоруки, что не видят, как вот уже совсем, совсем близко, в рядах потомства, сидит история философии и неумолимо бронзовым стилем в недрогнувшей руке записывает в свою нетленную книгу несколько горьких строк осуждения? Или их это мало печалит? Оно, конечно, “après moi le déluge” в крайнем случае можно еще сказать; но “après moi le mépris”[34] как-то нейдет с языка. Я думаю поэтому, что пред судом истории и потомства они поведут такую речь: «Ах, милое потомство и история философии! Вы очень ошибаетесь, если принимаете нас всерьез! Какие мы философы?! Боже нас упаси! Мы не более как профессора философии, мы – горе-философы, мы – чиновники; нельзя же в самом деле вызывать на действительный турнир театральных рыцарей в картонных латах». Конечно, судьи примут все это в соображение, вычеркнут из своей книги все эти имена и даруют им beneficium perpetui silentii[35].

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже