Другим обстоятельством, обусловливающим действительный прогресс философии, является неверие. Вопреки лицемерному замалчиванию истины и искусственным мерам для оживления западной церкви оно все возрастает, потому что необходимо и неизменно идет рука об руку с неуклонным распространением опытных и исторических знаний всякого рода. Оно угрожает вместе с формою разрушить и дух, и смысл христианства (гораздо более глубокий, нежели оно само) и предоставить человечество
Тем не менее я должен сообщить профессорам философии печальную весть. Их Каспар Гаузер[2] (по Доргуту), которого они в течение почти сорока лет так тщательно загораживали от света и воздуха и так крепко замуровывали, что ни один звук не мог выдать миру его существования, – их Каспар Гаузер убежал. Убежал и бегает по свету; некоторые подумывают даже, не принц ли он. Или говоря прозою: то, чего они боялись больше всего на свете и что поэтому на протяжении целого века человеческой жизни умели соединенными силами и редкой настойчивостью счастливо предотвращать, прибегая к такому глубокому замалчиванию, к такой стачке пренебрежения и утаивания, каких еще никогда и не было, это несчастье все-таки произошло: меня начали читать – и теперь уже читать не перестанут. Legor et legar: ничего не поделаешь. Да, скверно и в высшей степени неприятно; в этом есть что-то роковое, прямо беда. Это ли награда за столь верный союз излюбленного молчания? За столь прочное единомыслие и дружное поведение? Бедные надворные советники! Где же обещание Горация:
Est et fideli tuta silentio
Merces?[3]
В “fidele silentium”, верном молчании, у них поистине недостатка не было; напротив, в нем-то и заключается их сила, и как только почуют они чьи-либо заслуги, они тотчас же хватаются за этот действительно тонкий прием: ведь о чем никто не знает, того все равно что и не существует. Что же касается “merces” (награды), то будет ли она для них совершенно “tuta” (обеспечена), это теперь как будто бы сомнительно – разве если толковать слово “merces” в
Оснований же, почему господам представителям «философского ремесла» (они сами в своей невероятной наивности так называют его5), почему им столь ненавистна моя философия, таких оснований два. Первое – то, что мои произведения портят вкус у публики, вкус к пустому сплетению фраз, к нагромождению ничего не говорящих слов, к пустой, плоской и медлительно терзающей болтовне, к церковной догматике, замаскированно одетой в покровы скучнейшей метафизики, к систематизированному, площадно-плоскому филистерству, которое должно изображать собою этику и в виде приложений дает даже руководства к карточной игре и танцам, – словом, вкус ко всей этой методе бабьей философии, которая уже многих навсегда отпугнула от всякой философии вообще.