Сказала девочка матери:

— Пойдем-ка лучше пешком.

Дал ей конфету мятную

старик с витым посошком.

Женщина,

скрытая ветками,

стояла одна в полумгле...

Руками

махая

весело,

девочка шла по земле.

1956

* * *

Ты плачешь, бедная, ты плачешь,

и плачешь, верно, оттого,

что ничего собой не значишь

и что не любишь никого.

Когда целую твою руку

и говорю о пустяках,

какую чувствую я муку

во влажных теплых перстеньках!

На картах весело гадаешь,

дразня, сережками бренчишь,

но всей собою ты рыдаешь,

но всей собою ты кричишь.

И прорвались твои рыданья,

-и я увидел в первый раз

незащищенное страданье

твоих невыдепжавших глаз...

1956

* * *

И. Тарба

Я груши грыз,

шатался,

вольничал,

купался в море поутру,

в рубашке пестрой,

в шляпе войлочной

пил на базаре «хванчкару».

Я ездил с женщиною маленькой,

ей летний отдых разрушал,

под олеандрами и мальвами

ее собою раздражал.

Брели художники с палитрами,

орал мацонщик на заре,

и скрипки вечером пиликали

в том ресторане на горе.

Потом дорога билась, прядала,

скрипела галькой невпопад,

взвивалась,

дыбилась

и падала

с гудящих гор,

как водопад.

И в тихом утреннем селении,

оставив сена вороха,

нам открывал старик серебряный

играющие ворота.

Потом нас за руки цепляли там,

и все ходило ходуном,

лоснясь хрустящими цыплятами,

мерцая сумрачным вином.

Я брал светящиеся персики

и рог пустой на стол бросал

и с непонятными мне песнями

по-русски плакал и плясал.

И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга,

пугливо голову склон я,

смотрела маленькая женщина

на незнакомого меня.

Потом мы снова,

снова ехали

среди платанов и плюща,

треща зелеными орехами

и море взглядами ища.

Сжимал я губы побелевшие.

Щемило,

плакало в груди,

и наступало побережие,

и море было впереди.

1956

* * *

Работа давняя кончается,

а все никак она не кончится.

Что я хотел —

не получается,

и мне уже другого хочется.

Пишу я бледными чернилами,

брожу с травинкою в зубах,

швыряюсь грушами червивыми

в чрезмерно бдительных собак.

Батумский порт с большими крапами,

дымясь, чернеет вдалеке,

а я лежу,

играю крабами

на влажном утреннем песке.

В руках у мальчиков хрусталятся,

как брошки женские, рачки...

Плыву с щемящею усталостью,

прикрыв спокойные зрачки.

И в давней,

давней нерешенности,

гдо столько скомкано и спутано,

во всем —

печаль незавершенности

и тяга к новому и смутному.

1956

* * *

по ягоды

Три женщины и две девчонки куцых

да я...

Летел набитый сеном кузов

среди полей, шумящих широко.

И, глядя на мелькание косилок,

коней,

колосьев,

кепок

и косынок,

мы доставали булки из корзинок

и пили молодое молоко.

Из-под колес взметались перепелки,

трещали, оглушая перепонки.

Мир трепыхался, зеленел, галдел.

Лежал я в сене, опершись на локоть,

задумчиво разламывая ломоть,

не говорил, а слушал и глядел.

Мальчишки у ручья швыряли камни,

и солнце распалившееся жгло,

но облака накапливали капли,

ворочались, дышали тяжело.

Все становилось мглистей, молчаливей,

уже в стога народ колхозный лез,

и без оглядки мы влетели в ливень

и вместе с ним и с молниями

в лес!

Весь кузов перестраивая с толком,

мы разгребали сена вороха

и укрывались...

Не укрылась только

попутчица одна лет сорока.

Она глядела целый день устало,

молчала нелюдимо за едой.

И вдруг сейчас приподнялась и встала

и стала молодою-молодой.

Она сняла с волос платочек белый,

какой-то шалой лихости полна.

И повела плечами и запела,

веселая и мокрая, она:

«Густым лесом босоногая

девчоночка идет.

Мелку ягоду не трогает,

(крупну ягоду берет».

Она стояла с гордой головою,

и все вперед — и сердце и глаза,

а по лицу —

хлестанье мокрой хвои,

и на ресницах —

слезы и гроза.

— Чего ты там?

Простудишься, дурило.,

ее тянула тетя, теребя.

Но всю себя она дождю дарила,

и дождь за это ей дарил себя.

Откинув косы смуглою рукою,

глядела вдаль,

как будто там,

вдали,

поющая

увидела такое,

что остальные видеть не могли.

Казалось мне:

нет ничего на свете —

лишь этот в тесном кузове полет,

нет ничего —

лишь бьет навстречу ветер,

и ливень льет,

и женщина поет...

Мы ночевать устроились в амбаре.

Амбар был низкий.

Душно пахло в нем

овчиною, сушеными грибами,

моченою брусникой и зерном.

Листом зеленым веники дышали.

В скольжении лучей и темноты

огромными летучими мышами

под потолком чернели хомуты.

Мне не спалось.

Едва белели лица,

и женский шепот слышался во мгле.

Я вслушался в него:

— Ах, Лиза, Лиза,

ты и не знаешь, как живется мне!

Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка,

ну, цинковая крыша хороша,

все вычищено,

выскоблено,

гладко,

есть дети, муж...

Но есть еще душа!

А в ней какой-то холод, лютый холод...

Вот говорит мне мать:

«Чем плох твой Петр?

Он бить не бьет,

на сторону не ходит,

ну, пьет, конечно.

Ну, а кто не пьет?»

Ах, Лиза!

Вот придет он пьяный ночью,

рычит — неужто я ему навек.

И грубо повернет и — молча, молча,

как будто вовсе я не человек.

Я раньше, помню, плакала бессонно,

теперь уже умею засыпать.

Какой я стала...

Все дают мне сорок,

а мне ведь, Лиза, только тридцать пять!

Как дальше буду?

Больше нету силы...

Ах, если б у меня любимый был,

уж как бы я тогда за ним ходила,

пускай бы бил, мне только бы любил!..—

Да это ведь она сквозь дождь и ветер

летела с песней, жаркой и простой.

Ия —

я ей завидовал,

я верил

раздольной нёзадумчивости той.

Стих разговор.

Донесся скрип колодца

и плавно смолк.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги