То, что я увидел тебя первым, на самом деле не было простой случайностью. Наш мир – это театр теней, опера, и подобные вещи явно вписываются в либретто. Не сердись на меня за мою роль. Ты ее не поймешь, сколько бы я ни объяснял. Ты блестящий физик, твой приятель Резерфорд{194} и все прочие согласны, что перед тобой простирается великолепное будущее. Совершенно уверен, что они правы. Но в таких фундаментальных вещах ты полный профан. Здоровый не может понять того, кто опустошен, того, кто сломлен. Ты попытался бы перечислить все доводы в пользу жизни, но я отбросил их на вокзале Виктория еще в начале лета. Причина, по какой я украдкой спустился с бельведера, проста – я не могу допустить, чтобы ты винил себя: тебе-де не удалось меня разубедить. Можешь попробовать, конечно, но только не стоит. Сиксмит, не будь таким ослом.
Надеюсь также, что ты не был слишком уж разочарован, обнаружив, что «Ле Рояль» я покинул. Управляющий воспользовался визитом мосье Верпланке. Вынужден просить меня съехать, сказал он, по причине ожидаемого со дня на день большого наплыва гостей. Чушь, конечно, но я принял этот фиговый листок. Фробишеру-буяну хотелось скандала, но Фробишеру-композитору требовался мир и покой, чтобы закончить секстет. Уплатил полностью – разом ухлопав последние деньги Янша – и собрал чемодан. Брел по извилистым аллеям и пересекал замерзшие каналы, пока не наткнулся на этот заброшенный караван-сарай. Контора здесь расположена в почти не посещаемом закутке под лестницей. Единственное украшение в моем номере – жуткий «Смеющийся кавалер», слишком уродливый, чтобы украсть его и продать. Из грязного окна видна та же самая умирающая ветряная мельница, на ступеньки которой я присел в первое свое утро в Брюгге. Та же самая. Ты только подумай! Мы ходим по кругу.
Так и знал, что не доживу до своего двадцатипятилетия. Впервые в жизни – ранняя пташка. Все, кто истерзан любовью, все, кто взывает о помощи, все слащавые трагики, проклинающие самоубийство, – это сплошные идиоты, которые исполняют его второпях, подобно дирижерам-любителям. Истинное самоубийство требует размеренной, дисциплинированной уверенности. Многие с важным видом заявляют: «Самоубийство эгоистично». Карьеристы-церковники вроде моего папика идут на шаг дальше и называют это трусливым нападением на жизнь. Глупцы отстаивают эту «благовидную» линию по различным причинам: чтобы увернуться от пальцев вины, произвести впечатление на слушателей складом своего интеллекта, выпустить злость – или просто потому, что недостаточно страдали для сочувствия кому-то. Трусость не имеет с этим ничего общего – самоубийство требует немалого мужества. Японцы правильно это понимают. Нет, эгоизм вот в чем: требовать от другого терпеть невыносимое существование лишь затем, чтобы тот избавил своих родственников, друзей и врагов от толики самокопания. Единственный же эгоизм самоубийства может состоять в том, чтобы испортить день незнакомым людям, заставив их созерцать нечто уродливое. Поэтому я сооружу себе толстый тюрбан из нескольких полотенец, который приглушит выстрел и впитает кровь, и проделаю это в ванне, чтобы не оставить никаких пятен на коврах. Накануне я подсунул письмо под дверь кабинета управляющего – он найдет его в восемь утра, – в котором сообщаю об изменении своего экзистенциального статуса, так что, если повезет, ни в чем не повинная горничная будет избавлена от неприятного сюрприза. Видишь, я таки думаю о малых сих.
Не позволяй никому говорить, что я покончил с собой из-за любви – это, Сиксмит, было бы курам на смех. На мгновение ока ослеплен был Евой Кроммелинк, но в глубине сердец своих мы оба знаем, кто моя единственная в жизни любовь.
Распорядился, чтобы, помимо этого письма и второй части книги Юинга, ты нашел в «Ле Рояле» и папку с моей законченной рукописью. Для оплаты расходов на публикацию воспользуйся деньгами Янша и разошли по экземпляру каждому, кто указан в прилагаемом списке. Делай что хочешь, но не допусти, чтобы хоть что-нибудь из оригиналов попало в мою семью. Папик вздохнет: «Это ведь не „Героическая“{195}, правда?» – и сунет все в ящик; но это ни с чем не сравнимое творение. Есть в нем отзвуки «Белой мессы» Скрябина{196}, затерявшиеся следы Стравинского, хроматические гаммы более лунного Дебюсси{197}, но правда в том, что я не знаю, откуда оно пришло. Сон на грани пробуждения. Никогда не напишу ничего, хоть на сотую долю столь же прекрасного. Хотел бы я быть нескромным, но не дано. Секстет «Облачный атлас» содержит всю мою жизнь, является моей жизнью; теперь я – отсверкавший фейерверк, но, по крайней мере, я сверкал.
Люди суть воплощенные непристойности. Предпочитаю быть музыкой, а не скопищем трубок, несколько десятков лет стискивающих полутвердые ткани, пока все не станет настолько дряблым, что уже не сможет функционировать.